Шрифт:
— Как вы сочно выражаетесь, арфист! А много вы женщин встретили в своих скитаниях?
— О, достаточно. И только с половиной из них я встречался по любви. За остальными я шел из чистой жалости, трепетавшей во мне, как ивовый прут. Мне довелось побывать во множестве крохотных, убитых нищетой селений. Лепятся они на голых склонах неприветливых гор, мужчины и женщины влачат там жалкое и горькое существование. Все виденное и пережитое убедило меня в том, что именно женщине досталась самая тяжкая доля. Женская душа по свойствам своим напоминает шелк, вот женщиной и затыкают самые узкие щели ада. С мужчинами дело обстоит не так плохо. Когда они убеждаются, что Для них ощущение прекрасного увяло, что оно мертво и жестко, как кусок старой говядины, они все еще считают его годным на бутербродную прокладку между трудом и пивом, а затем устремляются на поиски путей к покою. Женщина же поступает иначе. В ней всегда жива сладкая надежда на то, что вдруг появится некто, олицетворяющий красоту, постучится к ней в дверь, а когда она откроет — отвесит почтительный поклон, возьмет за руки, как бы они ни огрубели, и поведет в некий надежный рай…
— И вы в вашей безыскусственной манере от поры до времени подвизались в роли олицетворенной красоты?
— Что — то в этом роде.
— Вроде межрайонного жеребца?
— Не столь цинично. Представление о красоте я пробуждал своей арфой. В моей памяти сохранились лица многих женщин, которых я хоть на час — другой вырывал из — под власти грязи и нужды.
— Да вы сегодня какой — то апостол, арфист. Вы меня разочаровали. Напрасно вы так прислушиваетесь к своим левым друзьям, живущим по ту сторону Мунли.
— Виноват. Обычно я другой. Спросите Джона Саймона Адамса. Он подтвердит, что чаще всего я эгоистичный, мечтательный парень, меня больше интересуют солнечные закаты и песенные лады, чем вся сложная 1амма человеческого горя. Но присутствие женщины на вевает на меня жалостливое настроение. Женщина, по- видимому, расчищает путь потоку живого сострадания. Что же касается вас, то ваше присутствие — вдохновляющее явление особого рода. При одном взгляде на вас, вот такую, я готов несколько раз обежать вокруг земного шара, зализывая раны человечества и стараясь исцелить их.
— Забудьте об этих слезливых мечтаниях, арфист! Раны человека изготовляются по его же заказу, их раскраивают, пригоняют по фигуре и оплачивают за его счет. А строить религию или даже настроение на потребности подпирать калек протезами — чистейшее сумасшествие. Можете поцеловать мне руку, арфист. Я в таком настроении, что мне хочется чего — нибудь возбуждающего.
Я поцеловал ей руку. Пальцы ее пахли остро, опьяняюще, как вино. Они были теплые. Лавина огня, выкатившаяся из открытой домны, взметнулась вверх и смыла ночную темень.
— Вы сегодня почему — то особенно счастливы, — сказал я. — По — видимому, думаете, что вы сидите на какой — то прочной вершине, на вершине торжества, иначе вы не позволили бы себе играть со мной в дурачки. И все же я полагаю, что но мунлийским стандартам я, как вы изволили раньше выразиться, и в самом деле «относительно интересный урод». Не приходило ли вам в голову, что сегодня ночью случилось или еще должно случиться нечто такое, после чего вашему отцу будет легче наступить на горло Мунли?
— Возможно.
— Может быть, кому — то предназначено сегодня умереть?
Элен, как бы в порыве удивления, ударила ножкой по деревянной облицовке ограды.
— Растолкуйте же мне. Я что — то не понимаю графика вражды и борьбы, на котором вы строите ваше жизненное поведение. Даже бараны и те стали бы в тупик. И мне хотелось бы по возвращении домой сделать их счастливее уже за одно то, что они не люди. Это вознаградило бы меня за отчаянное опустошение моего ума и сердца. Ветер и зуд любопытства привели меня сюда, но раньше, чем уйти, я желаю знать: уж не осчастливила ли вас мысль, что некто может умереть этой ночью?
— Может быть.
— А не рассчитывали ли вы, что этим «некто» окажется Джон Саймон?
— А почему бы и нет?
— Ио, ради всего святого, что он вам сделал?
— Он мешает счастью многих людей. Он глупец. Но, как и все вы, он, конечно, сам заварит брагу своей жизни до угодной ему крепости. Да почему мы, собственно, столько толкуем о нем, арфист?
— Вот именно. Какое мне, черт возьми, дело до него? Если Джону Саймону самому охота превратиться в тушонку, так пусть не сетует, что его зажарят с луком. Ночь такая мягкая, а вы такая теплая, Элен…
Калитка за ее спиной подалась. Мы вошли в парк. В нескольких шагах от калитки начинался пологий, обложенный дерном, скат. Мы улеглись на нем. Наше голодное влечение друг к другу наполнило ночь. Наша страсть слилась с отчетливым ритмом восторженных и слезоточивых гимнов — голоса псалмопевцев все еще доносились снизу. Казалось, мы выжгли тень под деревьями. Время от времени нервы мои болезненно царапала догадка о том, что чувственность Элен взвинчена до крайнего предела волнующим пророческим видением — будто Джон Саймон ударом дубинки выброшен из жизни, обезврежен.