Шрифт:
Марина точно взбеленилась. Она порывисто вскочила с дивана, подбежала к столику, схватила газету и протянула ее Флегонту, тоже тыкая пальцам и газетный лист.
— Да, да! Пожалуйста, читай сам! — кричала она. — Донесения уездных комиссаров… комиссару губернскому!.. «После опубликования декрета Совета Народных Комиссаров крестьяне захватывают помещичьи земли… крестьянские волнения в поместьях… графа Бобринского… княгини Долгоруковой… графа Потоцкого… графини Браницкой… сахарозаводчика Балашова… княгини Гагариной»… Пожалуйста — Медвин… Самгородок… Побережки… Будища… Антоновка… Кагарлык… Пожалуйста — на Киевщине, Черкащине, Каневщине, Чигиринщине, Чернобыльщине, Звенигородщине…
— Погоди, погоди, Марина! — взмолился Флегонт, загнанный бурным наскоком Марины в угол между стеной, столом и стулом, ведь это же совершенно логично…
— Логично!.. А это — логично? Кто, говоришь, писал про землю — Винниченко? Читай, вот подпись Винниченко! Читай!..
Флегонт должен был прочитать. За подписью Винниченко был опубликован циркуляр генерального секретариата внутренних дел: «…ни в коем случае не допускать самочинного захвата земли… Виновные будут караться, как грабители… Для охраны землевладений комиссарам применять военную силу…»
— Прочитал? — кричал вне себя Марина, — Грабители!.. Карать!.. И кому приказ карать военной силой? Комиссарам свергнутого Временного правительства!..
Марина смяла газетный лист и швырнула им в ни в чем не повинного Флегонта. Схватила со стола часы — атлант с землею на плечах — и так грохнула ими, что маятник отлетел прочь. Опрокинула стул. Глаза ее полыхали сухим горячим блеском.
Флегонт, перепуганный, молчал. Он никогда, еще не видел, такой Марину. Конечно, поведение ее всегда было немножко… экстравагантно, но, в сущности, душой и сердцем, она была ласковая и милая, спокойная и веселая — и вдруг…
Марина села, уткнулись лицом в ладони и заплакала.
Флегонт совсем оторопел: ему еще не приходилось видеть Марину и слезах…
А Марина плакала как ребенок — всхлипывала и лепетала, захлебываясь, глотая слова:
— …Сама с ним говорила… тогда на вокзале… такая задушевная беседа… везу ультиматум Временному правительству… большевики загнали Керенского в угол… а большевистская программа — лучше всех… сам — большевик, более последовательный, чем большевистская партия… Владимир Кириллович!
Марина затопала ногами:
— Не смей мне никогда говорить о нем! Не смей!
И снова — слезы и всхлипывания:
— Говорил: Пятаков великодержавник, а по главе украинских трудящихся масс должно стоять украинское имя… и украинский народ пойдет… за большевиками…
И снова припадок истерики:
— Вот вам — украинское имя!.. Каратель!..
И снова тихий, жалобный плач.
— …а великодержавник Пятаков… — всхлипывала Марина, — теперь признает Центральную раду, целуется с Вла… Вла… Не смей при мне поминать это имя!.. А как же с самой лучшей, как он говорил, большевистской программой?..
Это свершался на пороге зрелости трудный и трагический душевный перелом, из которого душа не всегда выходит и победителем, а иной раз остается расколотой навсегда, — свершался быстро, мгновенно. «Крушение идеалов. Низвержение кумиров с пьедестала… Развенчание незыблемых авторитетов»… A за авторитетами, кумирами, идеалами стояли ведь мировосприятие и мировоззрение, сама душа.
2
Было уже поздно: атлант с Землею на плечах, но теперь уже без маятника, показывал одиннадцать, — когда после бурного возбуждения телом ее овладела слабость, а душу сковала апатия.
Марина неподвижно лежала на диване, Флегонт сидел рядом, Маринина голова покоилась у него на коленях, и он нежно гладил ее волосы. Волосы у Марины стояли копной — стриженые, вихрастые, всклокоченные, словно у озорника–мальчишки без мамы, и пахли они сухим осенним листом, как в лесу. Это были Маринины волосы. И вообще первые девичьи волосы, которых касалась рука Флегонта.
В груди у Флегонта что–то трепетало: то, верно, замирало сердце, сладко и горько — от волнения, нежности и грусти.
Марина совсем притихла, больше молчала, а если и роняла словечко, то едва слышным шепотом, но то не был покой умиротворения — лишь глубокая усталость тела и души.
Дождь за окном все усиливался — теперь он стучал в стекла мелкой дробью. В водосточных трубах хлюпало и журчало. Иногда срывался ветер — и тогда голые ветки тополей стучали в окно, словно просились с холода и ненастья в теплую комнату. Непогода опустилась, кажется, на весь мир и навеки. Была как раз такая ночь, когда, как говорят в народе, добрый хозяин и пса во двор не выгонит.