Шрифт:
Первая неполная попытка восстановить соразмерность между преступлениями и наказаниями была сделана диктатором Суллой, который среди своих кровавых триумфов стремился не столько к ограничению свободы римлян, сколько к обузданию их своеволия. Он хвастался тем, что по своему личному произволу подверг проскрипции четыре тысячи семьсот граждан. Но в качестве законодателя он уважал предрассудки своего времени, и вместо того, чтобы постановлять смертный приговор над вором или убийцей, над полководцем, погубившим свою армию, или над сановником, разорившим провинцию, Сулла ограничивался тем, что к денежным взысканиям присовокуплял ссылку или, выражаясь более конституционным языком, запрещение огня и воды. Сначала Корнелиев закон, а впоследствии законы Помпеев и Юлиев ввели новую систему уголовных законов, и императоры от Августа до Юстиниана стали прикрывать их усиливавшуюся строгость именами их первоначальных составителей. Но введение и частое применение чрезвычайных наказаний исходили из желания увеличить и скрыть успехи деспотизма. При осуждении знатных римлян Сенат всегда был готов, в исполнение желаний своего повелителя, смешивать судебную власть с законодательной. На наместниках лежала обязанность охранять внутреннее спокойствие провинции путем произвольного и сурового отправления правосудия; громадность империи уничтожила свободу столицы, и тот преступный испанец, который заявил притязание на привилегии римлянина, был распят по приказанию Гальбы на более красивом и более высоком кресте. Рескрипты, исходившие по временам от верховной власти, разрешали те вопросы, которые по своей новости или важности, по-видимому, превышали власть и компетентность проконсулов. Ссылке и отсечению головы подвергали только самых почетных лиц, а менее знатных преступников или вешали, или жгли, или закапывали в рудниках, или отдавали в амфитеатр на съедение диким зверям. Тех, кто грабил с оружием в руках, преследовали и истребляли как врагов всего общества; увести чужих лошадей или чужой рогатый скот считалось уголовным преступлением; но простое воровство считалось за простое гражданское правонарушение и за личную обиду. Степени виновности и способы наказания слишком часто устанавливались произволом правителей, и подданные оставались в неведении насчет того, какой опасности они подвергали себя, совершая то или другое деяние.
Прегрешения, пороки и преступления принадлежат к ведомству теологии, этики и юриспруденции. Когда эти науки сходятся во взглядах, они подкрепляют одна другую; но когда они расходятся, осмотрительный законодатель определяет степень виновности и наказание сообразно с причиненным обществу вредом. На основании этого принципа самое дерзкое покушение на жизнь и на собственность простого гражданина считается менее ужасным преступлением, чем государственная измена или восстание, которым оскорбляется величие республики: услужливые юристы единогласно решили, что республика олицетворяется в своем высшем сановнике и лезвие Юлиева закона точилось непрерывным усердием императоров. Можно допускать свободу в любовных связях на том основании, что эти связи возникают из врожденных влечений; можно стеснять ее на том основании, что она служит источником бесчинства и разврата; но неверность жены наносит вред репутации мужа, его карьере и его семейству. Мудрость Августа, ограничив свободу мщения, подвергала эти семейные преступления законным наказаниям, и оба виновника после уплаты тяжелых штрафов и пеней осуждались на продолжительную или вечную ссылку на два различных острова. Религия одинаково осуждает и неверность мужа; но так как эта неверность не сопровождается такими же гражданскими последствиями, как неверность жены, то этой последней не дозволялось мстить за такие обиды, а различие между простым и двойным прелюбодеянием, которое так часто встречается в церковных постановлениях и играет в них такую важную роль, не было знакомо юриспруденции Кодекса и Пандектов. Есть еще более отвратительный порок, называть который не дозволяет приличие и о котором даже противно подумать; поэтому я коснусь его неохотно и по возможности вкратце. Древние римляне заразились примером этрусков и греков; в безумном упоении от счастья и могущества они считали всякое невинное наслаждение пошлым, и Скатиниев закон, издание которого было вызвано насилием, был мало-помалу устранен течением времени и огромным числом преступников. В силу этого закона изнасилование или, быть может, обольщение простодушного юноши вознаграждалось как личная обида, уплатой небольшой суммы в десять тысяч сестерций, или в восемьдесят фунт, ст.; целомудренному юноше дозволялось убить насилователя при сопротивлении или из мщения, и я готов верить тому, что в Риме и в Афинах тот, кто добровольно отказывался ради разврата от своего пола, лишался почетных отличий и прав гражданина. Но общественное мнение не клеймило этот порок с той строгостью, какой он заслуживал: этот неизгладимый позор ставили на один уровень с более извинительными пороками блуда и прелюбодея, и развратный любовник не подвергался тому же бесчестию, какому он подвергал своих сообщников мужского и женского пола. Начиная с Катулла и кончая Ювеналом поэты то нападали на разврат своего времени, то воспевали его; рассудок и авторитет юристов делали лишь слабые попытки преобразовать нравы до тех пор, пока самый добродетельный из Цезарей не признал противоестественный порок преступлением против общества.
Вместе с религией Константина возник в империи и новый дух законодательства, достойный уважения даже в своих заблуждениях. Законы Моисея были признаны за божественный образец справедливости, и их уголовные постановления были приспособлены христианскими монархами к различным степеням нравственной и религиозной испорченности. Прежде всего прелюбодеяние было признано уголовным преступлением; слабости лиц обоего пола были поставлены на один уровень с отравлением и убийством, с колдовством и отцеубийством; одни и те же наказания грозили и тому, кто был виновником мужеложества, и тому, кто был его жертвой, и всех преступников, все равно, были ли они по своему происхождению свободными людьми или рабами, стали или бросать в воду, или обезглавливать, или сжигать живьем. Прелюбодеев щадило общее сочувствие человеческого рода; но любителей своего собственного пола преследовало общее и благочестивое негодование; грязные нравы греков еще господствовали в азиатских городах, и порочные влечения разжигались вследствие безбрачия монахов и духовенства. Юстиниан ослабил наказание по меньшей мере женской неверности; провинившаяся супруга осуждалась только на уединение и покаяние, а по прошествии двух лет сжалившийся над ней супруг мог снова призвать ее в свои объятия. Но тот же самый император выказал себя непримиримым врагом противоестественного сладострастия, жестокость его постановлений едва ли может быть оправдана чистотою его мотивов. Наперекор всем принципам справедливости он распространил действие своих эдиктов не только на будущие, но и на прошедшие преступления, назначив непродолжительную отсрочку, чтобы дать время для осознания своей вины и для испрошения помилования. Смертная казнь преступника была очень мучительна, так как у него отсекали тот член, который был орудием преступления, или втыкали острые иглы в проходы, одаренные самой нежной чувствительностью, а Юстиниан защищал такое жестокое наказание тем, что если бы эти люди были уличены в святотатстве, то у них отсекли бы обе руки. Именно в таком позорном состоянии и в таких предсмертных страданиях влачили по улицам Константинополя двух епископов, Исаию Родосского и Александра Диосполийского, между тем как голос глашатая приглашал их собратьев воспользоваться этим страшным уроком и не осквернять святость своего звания. Быть может, эти духовные особы были невинны. К смертной казни и к публичному позору нередко присуждали на основании поверхностных и подозрительных свидетельских показаний ребенка или прислуги; судья предрешал виновность членов партии зеленых, богачей и врагов Феодоры, и мужеложество сделалось преступлением тех, кого нельзя было уличить ни в каком другом преступлении. Один французский философ осмелился заметить, что все, что тайно, должно считаться сомнительным и что нашим врожденным отвращением к пороку можно злоупотреблять, делая из него орудие тирании. Но снисходительное мнение того же писателя, что законодатель может полагаться на вкус и на здравый смысл человеческого рода, опровергается тем, что нам известно о древних нравах и об обширных размерах упомянутого зла.
Свободные афинские и римские граждане пользовались той неоценимой привилегией, что во всех уголовных делах подлежали суду своих сограждан. 1. Отправление правосудия издревле считалось обязанностью монарха; римские цари исполняли ее, а Тарквиний употребил ее во зло; он самовольно постановлял свои приговоры, не справляясь с законами и не спрашивая ничьего мнения. Первые консулы унаследовали эту царскую прерогативу; но священное право апелляции отменило юрисдикцию судей, и верховный народный трибунал стал разрешать все тяжбы. Однако необузданная демократия, пренебрегающая формами правосудия, нередко пренебрегает и его существенными принципами: плебейская зависть подливала яду к гордости деспотизма, и афинские герои в иных случаях могли превозносить благополучие перса, судьба которого зависела от прихоти только одного тирана. Некоторые благотворные стеснения, наложенные народом на его собственные страсти, были в одно и то же время и причиной и последствием степенности и сдержанности римлян. Право обвинения было предоставлено одним должностным лицам. Тридцать пять триб могли налагать денежный штраф путем подачи голосов; но в силу основного закона все уголовные преступления судили в собрании центурий, в котором всегда имели перевес личные влияния и богатство. Неоднократные прокламации и отсрочки были введены для того, чтобы предубеждения и личное недоброжелательство имели время охладеть; все судопроизводство могло быть уничтожено каким-нибудь предзнаменованием или оппозицией трибуна, и такие народные суды были не столько страшны для невинных, сколько благоприятны для виновных. Но при таком сочетании властей судебной и законодательной было трудно решить, был ли обвиняемый помилован или оправдан, а ораторы римские и афинские, защищая какого-нибудь знаменитого клиента, обращались со своими аргументами столько же к политике и к милосердию своего государя, сколько к его справедливости. 2. Обязанность созывать граждан для суда над преступником становилась более трудной по мере того, как возрастало число и граждан, и преступников, и пришлось прибегнуть к простому средству — к передаче народной юрисдикции обыкновенным судьям или экстраординарным инквизиторам. В древние времена разбирательства этого рода были редки и случайны. В начале седьмого столетия со времени основания Рима они сделались постоянными; на четырех преторов стали ежегодно возлагать обязанность решать важные дела об измене, вымогательствах, присвоении общественной собственности и взяточничестве, а Сулла увеличил число преторов и расширил сферу их ведомства теми преступлениями, которые более непосредственно грозят безопасности частных людей. Эти инквизиторы подготавливали и направляли судебное разбирательство; но они могли постановлять приговоры не иначе как по большинству голосов судей, которых иные сравнивали с английскими присяжными не без некоторого основания, но и не без большой натяжки. Для исполнения этой важной, хотя и обременительной, обязанности претор ежегодно составлял список старинных и уважаемых граждан. После продолжительной борьбы между различными органами власти они выбирались в равном числе из членов Сената, из всадников и из народа; для каждого разряда дела они назначались в числе четырехсот пятидесяти, а различные списки, или декурии, таких судей должны были заключать в себе имена нескольких тысяч римлян, олицетворявших судебную государственную власть. В каждом особом деле их имена вынимались в достаточном количестве из урны; а их беспристрастию была порукой принесенная ими клятва; способ, которым они подавали мнения, обеспечивал их самостоятельность; подозрение в пристрастии устранялось отводом по требованию обвинителя или защитника, а во время суда над Милоном отвод пятнадцати судей с каждой стороны уменьшил до пятидесяти одного число голосов или табличек, в которых высказывалось или оправдание обвиняемого, или его осуждение, или благоприятное для него недоумение. В своей гражданской юрисдикции римский претор был настоящим судьей и почти законодателем; но после того, как он установил, какой закон должен быть применен к данному случаю, он нередко поручал делегату удостоверение факта. Суд центумвиров, в котором он председательствовал, приобретал более веса и известности по мере того, как увеличивалось число судебных разбирательств. Но все равно, действовал ли он по личному усмотрению или сообразно с мнениями своих советников, самые абсолютные права могли быть вверяемы такому должностному лицу, которое ежегодно избиралось народным голосованием. Правила и предосторожности, введенные при политической свободе, требовали от нас некоторых объяснений; но порядки, введенные деспотизмом, были не сложны и безжизненны. До вступления на престол Юстиниана или, может быть, до вступления на престол Диоклетиана декурии римских судей утратили свое прежнее значение и превратились в пустое название; почтительные мнения асессоров можно было принимать в соображение и можно было оставлять без внимания, и в каждом трибунале разбирательством гражданских и уголовных дел занималось одно должностное лицо, назначение и увольнение которого зависели от произвола императора.
Римлянин, обвиненный в каком бы то ни было уголовном преступлении, мог избежать законного наказания добровольным изгнанием или самоубийством. Пока его виновность не была законным образом доказана, предполагалось, что он невинен, и он пользовался полной свободой; пока голоса последней центурии не были сочтены и пока результат голосования не был объявлен, он мог спокойно удалиться в один из союзных городов Италии, Греции или Азии. Такая гражданская смерть оставляла неприкосновенными — по меньшей мере для его детей,— и его честное имя, и его состояние, и он еще мог пользоваться всеми умственными и чувственными наслаждениями, если его честолюбие и привычка к шумной римской жизни могли уживаться с однообразием и спокойствием, которые он находил на Родосе или в Афинах. Чтоб спастись от тирании Цезарей, требовалось более неустрашимости; но с такой неустрашимостью успели свыкнуться благодаря принципам стоиков, примеру самых храбрых римлян и легальному поощрению самоубийств. Трупы казненных преступников выставлялись на публичный позор, и — что было более существенным злом,— их дети ввергались в нищету вследствие конфискации их собственности. Но если жертв Тиберия и Нерона предупреждали постановление смертного приговора императором или сенатом, то их мужество и торопливое прекращение собственной жизни вознаграждались общим одобрением, приличными похоронными почестями и тем, что их завещания получали законную силу. Утонченная жадность и жестокость Домициана, как кажется, отняли у несчастных это последнее утешение, и в нем отказало им даже милосердие Антонинов. Добровольная смерть, случившаяся во время уголовного процесса, в промежутке между обвинением и приговором, считалась за сознание виновности, и безжалостная государственная казна забирала все, что оставалось после умершего. Однако юристы всегда уважали природное право гражданина располагать своей жизнью, а посмертный позор, который был придуман Тарквинием с целью сдерживать отчаяние его подданных, никогда не вызывал подражания со стороны властвовавших после него тиранов. Действительно, над тем, кто решился умереть, бессильны все земные власти, и один только религиозный страх будущей жизни способен удержать его руку. Вергилий причислял самоубийц скорее к разряду несчастных, чем к разряду преступников, а поэтические вымыслы о блуждающих в аде тенях не могли иметь серьезного влияния на людские верования или обычаи. Но правила евангелия или церкви наконец наложили узду благочестия на умы христиан и заставили их безропотно ожидать смерти от болезни или от руки палача.
Уголовные постановления занимают очень небольшое место в шестидесяти двух книгах Кодекса и Пандектов, и вся судебная процедура разрешает вопросы о жизни или смерти гражданина с меньшей осмотрительностью и с меньшими проволочками, чем самые обыденные вопросы о договорах или о наследовании. Хотя это странное различие и может быть иногда оправдываемо необходимостью как можно скорее предохранить общество от нарушения внутреннего спокойствия, но оно, в сущности, истекает из самого характера уголовного и гражданского законодательства. Наши обязанности по отношению к государству просты и однообразны; закон, осуждающий преступника, написан не только на меди или на мраморе, но также в его собственной совести, и его виновность обыкновенно доказывается удостоверением только одного факта. Но наши отношения одних к другим разнообразны до бесконечности: наши обязанности создаются, отменяются и видоизменяются оскорблениями, благодеяниями и обещаниями, а истолкование добровольно подписанных договоров и завещаний, нередко продиктованных обманом или невежеством, требует от прозорливости судьи продолжительного и тяжелого напряжения. Житейские заботы становятся более сложными от расширения торговли и владычества, а пребывание тяжущихся в отдаленных провинциях империи влечет за собой недоразумения, отсрочки и обращение к верховному судье с жалобами на местного судью. Царствовавший в Константинополе и на Востоке греческий император Юстиниан был законным преемником того родившегося в Лациуме пастуха, который поселил колонию на берегах Тибра. В течение тринадцати столетий законы как бы поневоле приспособлялись к переменам в управлении и в нравах, а похвальное желание согласовать старинные названия с новейшими учреждениями уничтожило гармонию и увеличило сложность неясной и неправильной системы управления. Законы, дозволяющие тому, кто им подчинен, не знать их содержания, тем самым сознают свою негодность; гражданская юриспруденция, в том виде, как она была сокращена Юстинианом, оставалась таинственной наукой и выгодным ремеслом, а трудность изучить ее удесятерялась вследствие того, что люди, занимавшиеся ее практическим применением, старались сгущать покрывавший ее мрак. Расходы на ведение процесса иногда превышали ценность иска, и обиженные отказывались от своих самых бесспорных прав по бедности или из благоразумия. Такая дорогостоящая юстиция может ослабить наклонность к сутяжничеству, но ее неравномерное давление лишь усиливает влияние людей богатых и бедственное положение бедняков. Такое затянутое и дорогостоящее ведение судебных дел доставляет богатому тяжущемуся более верные выгоды, чем те, которых он мог бы ожидать от случайного подкупа судьи. Кому приходится испытать на самом себе это зло, от которого мы не вполне ограждены в нашем веке и в нашем отечестве, тот способен, в минуту благородного негодования, высказать опрометчивое желание, чтобы наше сложное судопроизводство было заменено безыскусственными и краткими декретами турецких кади. При более спокойном размышлении мы убеждаемся, что такие формальности и такая медлительность необходимы для ограждения личности и собственности гражданина, что произвол судьи есть главное орудие тирании и что законы свободного народа должны предусматривать и разъяснять всякий вопрос, который может возникнуть при пользовании нашими способностями и при усложнении нашей предприимчивости. Но управление Юстиниана соединяло в себе все, что есть дурного и в свободе, и в рабстве, и римляне страдали в одно и то же время и от многочисленности своих законов, и от произвола своего повелителя.
ГЛАВА XLV
Царствование Юстина Младшего.— Посольство от авар.— Их поселение на Дунае.— Завоевание Италии лангобардами.— Усыновление Тиберия и его царствование.— Царствование Маврикия.— Положение Италии под властью лангобардов и равеннских экзархов.— Бедственное положение Рима.— Характер и правление папы Григория 1-го. 565-604 г.н.э.
В последние годы царствования Юстиниана его одряхлевший ум витал в небесных пространствах и пренебрегал делами этого мира. Его подданные с нетерпением ожидали конца его продолжительной жизни и продолжительного царствования; однако те из них, которые были способны здраво мыслить, опасались, что с момента его смерти в столице вспыхнет мятеж, а в империи междоусобная война. Семь племянников бездетного монарха — сыновья или внуки его брата и сестры были воспитаны в царской роскоши; провинции и армии видели их на самых высоких постах; их личные качества были всем известны; их приверженцы были деятельны, а так как недоверчивый старик медлил выбором своего преемника, то каждый из них имел одинаковое основание надеяться, что будет наследником своего дяди. Юстиниан испустил дух в своем дворце после тридцативосьмилетнего царствования, и этой решительной минутой воспользовались друзья сына Вигиланции Юстина. В полночь его прислугу разбудила шумная толпа людей, громко стучавшихся в двери; оказалось, что это были самые влиятельные члены Сената, и им позволили войти. Эти депутаты сообщили ему важную тайну о смерти императора, передали ему или, быть может, выдумали, что перед смертью его выбор пал на самого любимого и самого достойного из его племянников и умоляли Юстина предотвратить беспорядки, которые неминуемо возникнут, если на рассвете народ узнает, что он остался без повелителя. Выразив приличные в таком случае удивление, скорбь и застенчивость, Юстин, по совету своей жены Софии, подчинился воле Сената. Его поспешно и без шума отвезли во дворец; гвардейцы отдали честь своему новому государю, и затем были торопливо исполнены воинские и религиозные обряды коронования. Офицеры, на которых специально лежала эта обязанность, надели на него императорские украшения — красные полусапожки, белую тунику и пурпуровую мантию. Один счастливый солдат, которого Юстин немедленно возвел в звание трибуна, надел на его шею воинское ожерелье; четверо здоровых юношей подняли его на щит; он стоял на этом щите твердо и прямо, принимая изъявления преданности от своих подданных, а выбор этих последних был освящен благословением патриарха, возложившего диадему на голову православного монарха. Ипподром уже был наполнен бесчисленными зрителями, и лишь только император воссел на своем троне, голоса и синих, и зеленых смешались в одних и тех же верноподданнических возгласах. В речах, с которыми Юстин обратился к Сенату и к народу, он обещал прекратить злоупотребления, позорившие старость его предшественника, держаться принципов справедливого и милостивого управления и с наступлением приближавшихся январских календ воскресить в своем собственном лице и название, и щедрость римских консулов. Немедленная уплата долгов его дяди была солидным ручательством за его добросовестность и великодушие; целый ряд носильщиков с наполненными золотом мешками выступил в самую середину ипподрома, и утратившие всякую надежду Юстиниановы кредиторы приняли эту справедливую уплату за добровольный дар. По прошествии почти трех лет императрица София последовала его примеру и даже превзошла его, избавив многих бедных граждан от тяжести долгов и чрезмерных процентов,— это было такого рода благодеяние, которое дает полное право на признательность, облегчая самую тяжелую нужду, но которое доставляет расточительным и нечестным людям случай употреблять во зло добросердечие монарха. В седьмой день своего царствования Юстин давал аудиенцию послам от авар, и эта церемония была обставлена необыкновенной пышностью, рассчитанной на то, чтобы внушить варварам и удивление, и уважение, и страх. Начиная от входа во дворец на всех обширных площадках и во всех длинных портиках блестели высокие шлемы и позолоченные щиты выстроившихся рядами гвардейцев, которые салютовали своими копьями и секирами с такой самоуверенностью, какой едва ли можно было ожидать от них на поле сражения. Офицеры, занимавшие высокие должности или состоявшие при особе монарха, нарядились в самые богатые одеяния и разместились сообразно с тем, к какому рангу военной или гражданской иерархии они принадлежали. Когда занавес святилища открылся, послы узрели восточного императора, восседавшего на троне под балдахином, или куполом, который поддерживали четыре колонны и на вершине которого находилась крылатая фигура Победы. Под впечатлением возбужденного в них удивления они подчинились тому, чего требовал от них установленный при византийском дворе обряд поклонения; но лишь только они встали на ноги, начальник посольства Таргеций заговорил вольным и гордым языком варвара. Он превозносил устами состоявшего при нем переводчика величие кагана, милосердию которого южные царства обязаны своим существованием и который владычествует над непобедимыми подданными, перешедшими через замерзшие реки Скифии и в настоящее время покрывшими берега Дуная своими бесчисленными палатками. Покойный император поддерживал ежегодными и дорогими подарками дружеские сношения с их признательным монархом, и враги Рима уважали союзников авар. Такое же благоразумие должно побудить Юстинианова племянника подражать щедрости его дяди и купить благодеяния мира у непобедимого народа, который отличается необыкновенным искусством в военных упражнениях, составляющих его наслаждение. Император отвечал в таком же тоне высокомерной угрозы и объявил, что его самоуверенность основана на покровительстве Бога христиан, на древней славе Рима и на недавних триумфах Юстиниана. “В империи, — сказал он,— достаточно людей, лошадей и оружия, чтобы защитить наши границы и наказать варваров. Вы предлагаете вашу помощь и грозите войной; мы презираем и вашу вражду, и вашу помощь. Нашего союза ищут победители авар; неужели же мы будем бояться их дезертиров и изгнанников? Милости моего дяди были вызваны вашим бедственным положением и вашими смиренными мольбами. Что же касается меня, то я окажу вам более важное одолжение — я познакомлю вас с вашим собственным бессилием. Удалитесь от моих глаз; жизнь послов не подвергнется никакой опасности, если же вы возвратитесь для того, чтобы молить о прощении, то, быть может, вы испытаете на себе мое милосердие”. По донесениям своих послов каган убоялся наружной непоколебимости римского императора, с характером и ресурсами которого был вовсе не знаком. Вместо того чтобы привести в исполнение свои угрозы против Восточной империи, он направился в бедные и варварские страны Германии, находившиеся в ту пору под владычеством франков. После двух нерешительных сражений он согласился отступить, а австразийский король облегчил господствовавшую в его лагере нужду немедленной доставкой хлеба и скота. Эти неоднократные разочарования охладили заносчивость авар, и все их могущество, вероятно, расплылось бы по сарматским степям, если бы союз с королем лангобардов Альбоином не направил их оружие на новую цель и не прикрепил их истощенную фортуну к прочному поселению.
В то время как Альбоин служил под знаменем своего отца, он столкнулся в одном сражении против гепидов с сыном их короля и пронзил его своим копьем. Восхищавшиеся храбростью юноши-лангобарды стали единогласно требовать от его отца, чтобы геройский сын, разделявший с ним опасности битвы, был допущен к участию в пиршестве, устроенном по случаю победы. “Вы, конечно, не позабыли, — возразил непреклонный Аудоин,— мудрых обычаев наших предков. Каковы бы ни были заслуги сына короля, он не может сесть за стол вместе со своим отцом, пока не получит своего оружия из рук иноземного короля”. Альбоин почтительно подчинился законам своего отечества, собрал сорок товарищей и смело отправился ко двору короля гепидов Туризинда, который, исполняя долг гостеприимства, обнял убийцу своего сына и обошелся с ним любезно. За пиром, во время которого Альбоин занимал место убитого им юноши, в душе Туризинда заговорили трогательные воспоминания о прошлом. “Как мило мне это место и как ненавистен мне тот, кто теперь его занимает”— таковы были слова, вырвавшиеся вместе со вздохом из груди негодующего отца. Его скорбь расшевелила национальную ненависть гепидов, и оставшийся в живых его сын Кунимунд, разгорячившись от вина или от грусти по брату, увлекся жаждой мщения. “Лангобарды, — сказал грубый варвар,— похожи и наружностью, и запахом на кобыл с наших сарматских степей”. Это был оскорбительный намек на белые перевязки, которыми были обвернуты их ноги. “Прибавь еще одно сходство,— возразил смелый лангобард,— ведь вам известно, как они лягаются. Побывай на Асфельдской равнине и поищи костей твоего брата: они смешались с костями самых низких животных”. Гепиды, отличавшиеся свойственной воинственным народам храбростью, вскочили со своих мест, а Альбоин и его сорок товарищей схватились за свои мечи. Смятение было прекращено вмешательством почтенного Туризинда. Он сохранил и свою собственную честь, и жизнь своего гостя и, по исполнении торжественных обрядов усыновления на оружии, отпустил чужеземца в окровавленных доспехах своего сына, которые были подарком от огорченного отца. Альбоин с торжеством возвратился домой, а превозносившие его беспримерную неустрашимость лангобарды были вынуждены отдать справедливость добродетелям их врага. Во время этого необыкновенного посещения Альбоин, вероятно, имел случай видеть дочь Кунимунда, вскоре после того вступившего на престол гепидов. Она носила имя Розамунды, которым выражается понятие о женской красоте и которое нередко встречается в нашей истории и в наших романах при описании любовных приключений. Король лангобардов (отца Альбоина уже не было в живых) был помолвлен с внучкой Хлодвига; но узы чести и политики не устояли против желания достигнуть обладания прекрасной Розамундой и нанести оскорбление ее семейству и ее нации. Он безуспешно пытался действовать путем убеждений, и нетерпеливый влюбленный наконец достиг своей цели силой и хитростью. Последствием этого была война, которую он предвидел и которой желал; но лангобарды не были в состоянии долго отражать яростные нападения гепидов, которых поддерживала римская армия. А так как предложение вступить в брак с Розамундой было презрительно отвергнуто, то Альбоин нашелся вынужденным отказаться от захваченной им добычи и разделить с семейством Кунимунда нанесенное этому последнему бесчестие.