Шрифт:
А он — жив!
Но даже в фантастических рассказах и то требуется описание в удаче побегов. Он же, Иван, без всяких надежд на удачу ринулся. И убежал-таки.
…Берестов бредет, не разбирая дороги, по Первомайской роще. Здесь, будучи в немецком плену, он мостил булыжником дорогу. Конвоировали их сюда гитлеровцы.
Молодые, сытые, они, молодецки рисуясь, гарцевали на лошадях. От лагеря до рощи гнали пленных рысью, без роздыху. И сразу — к работе. Спины не разгибать! Поднимешь голову — огреют плеткой по лицу так, что кровь брызнет.
А сейчас в роще тепло, затишно, а в сердце просыпается мрачный холод тех лет.
Ветерок прилетел из глубины леса и грустно шепчет Ивану на ухо непонятно что. Нигде уже нет зелени, трава, прибитая морозом, поблекла, деревья без листьев. Мертвая в душе Ивана надежда: страны, которую он защищал, — нет! Насовсем ли?.. Чует, пробил его горький час. И все же верится ему и не верится, может быть, все-таки все лишнее отшелушится. Берестов почему-то и здесь надеется на русское авось.
А вдруг…
Где-то, на окраешке неба, послышался журавлиный, горько волнующий зов.
Сутуля старческие плечи, Берестов выходит к братской могиле. Сюда свозили немцы трупы душегубок. Сколько здесь похоронено неузнанных, потерянных имен?
Камни мемориала отвечают ему почтительным молчанием.
В груди у Ивана что-то двинулось, до крика толкнуло: лежать бы здесь и его костям, если бы не тот спасительный случай в каптерке лагеря…
И тут послышалось ему, что и роща, и камни мемориала вздохнули или повторили его вздох.
Осенний вечер угасает. Вот уже и луна осветила могилу тех, кто некогда, еще до войны, ликовал при ее свете.
Но где над ними Вечный огонь?
Взгляд, упавший в темноту, разбился о пустое место…
Анатолий ЗНАМЕНСКИЙ
ПРОМЕТЕЙ № 319
В этой зоне нас, пронумерованных, было триста восемнадцать бедолаг.
Триста девятнадцатый появился после, когда никто не ждал пополнения.
Поздней ночью отрывисто хлопнула дверь барака. У порога заклубился мороз и, распластавшись, болотным туманом потянул к нарам. На мокром, осклизлом полу я увидел ноги в рыжих покоробленных сапогах с завернутыми голенищами. Рассмотреть остальное мешали сушившиеся над железной печкой портянки. Смердящие, пожухлые, они висели в несколько рядов, поделив барак на две половины.
Сапоги?
Все мы, триста восемнадцать штрафников — военнопленных, здесь, в Норвегии, давно таскали деревянные колодки и эрзац — лапти. А тут у порога притопывала пара сбитых и все же фасонистых сапог с вызывающе загнутыми носками. С заворотов небрежно свисали порванные ушки.
Я думал, что наблюдаю за вошедшим в одиночку. Вокруг храпел, стонал и мучился после тяжелого дня пленный люд. Ярко пылала пузатая лампа в пятьсот ватт. В разящем свете и лиловых тенях бредово сместились очертания двухъярусных нар, фигур спящих. Слепли от мороза стекла оконных переплетов. Но спали не все.
— Кто там? Проходи! — окликнули новичка.
Подо мной скрипнули нижние нары. Севастьяныч, наш выборный старшой, закряхтел, высунул стриженую угловатую голову навстречу вошедшему.
— Свои… — глухо, равнодушно сказал человек у двери и шагнул на голос. Резкая, на летучую мышь похожая тень сломалась в углу и вдруг, метнувшись книзу, исчезла под сапогами.
Под лампой, в трех шагах от меня, стоял скуластый парень в длинном ватнике без хлястика и немецком зимнем картузе набекрень, с котомкой за плечом. На сером, заморенном лице, как на негативе, белели вылинявшие коротенькие брови. Расстегнутый ворот старой гимнастерки обнажал жилистую шею и крепкие шишаки сходившихся в разрезе ключиц. На них холодно трепетал свет. Новичок был еще силен — плен, видно, не успел еще истощить его тела.
Расспрашивать людей и вообще много говорить в лагере не принято. Но когда всякий новый человек появлялся в нашем бараке, именуемом на немецкий лад «блоком», вместе с ним входила его слава: сюда не попадали случайно. Севернее же. ашего лагеря, по общему мнению, был конец света.
Севастьяныч пытал новичка взглядом и как бы приценивался: было в парне что-то наособицу отпетое, равнодушная готовность ко всему, что уготовит ему не сегодня — завтра судьба.
— Бежал? — вполголоса спросил Севастьяныч, по привычке оглядываясь на нары.