Шрифт:
«Счастливо, счастливо, счастливо», — коротко бросали ему, пожимали руку следовавшие сзади, обтекали его и утягивались по улице вослед авангарду группы. Эскорт из членов «Памяти» сбился тесной кучкой в тени у выхода со двора. Последнее рукопожатие — и Лёнчик остался наедине с эскортом. Улица, что в одну, что в другую сторону, если не считать удаляющихся с каждым шагом фигур его коллег, была пустынна, члены «Памяти» стояли там в тени, открыто разглядывали его, их было человек шесть, он один, — что у них были за намерения?
Лёнчик повернулся и тронулся в сторону Садового кольца — на троллейбус. Было чувство — «памятники» идут за ним, и не обернуться стоило сил. Он глянул вдоль улицы, только уже поворачивая на Садовое. Нет, никто за ним не шел. Его коллеги достигли Дома, вошли внутрь, и улица теперь была окончательно пустынна.
— Радуйтесь, что ударили сбоку, — исследовав ему глаз на каком-то оптическом аппарате, пройдясь под веками тончайшей нежной кистью и отправляя к медсестре закапывать капли и закладывать мазь, сказал врач-мужчина, смотревший его последним. Лёнчику пришлось его ждать, врач-девушка, что смотрела сначала, взять на себя всю ответственность не решилась. — Градусов на двадцать фронтальней, и глаз вам гарантировано бы выбили. А так — ну, травма роговицы. Ничего, полечитесь — пройдет. Да Бог жизни даст — катаракта пораньше посетит, чем надо бы.
— Так это еще надо, чтоб Бог дал, — внесла свою лепту в неожиданный сеанс психологической помощи Лёнчику врач-девушка.
Звонок от Кости Пенязя раздался — Лёнчик едва вернулся после больницы домой. Время подходило к двенадцати, дети спали, и жена тоже спала, оставив на кухонном столе записку, объясняющую, что поесть, если голоден, но, в основном, полную упреков: по вечерам следует сидеть дома, как все нормальные люди, а не шляться неизвестно где. На этот раз она была недалека от истины: он шлялся сегодня по таким местам, о которых она и думать не думала. Сюда, на кухню, волоча за собой собравшийся петлями провод, Лёнчик и прибежал из коридора с затрезвонившим аппаратом.
— Что случилось? — спросил он Костю.
— Это ты мне — что случилось? — вознегодовал в трубке Костя. — Мне тут сказали, ты без глаза остался.
— Успокойся, не вопи, — осадил его Лёнчик. — Оба глаза на месте. Фингал на виске — это да.
— Фингал? О фингале мне неизвестно, — стушевался Костя.
Они проговорили до половины второго. Сознание того, над какой бездной его проволокло, становилось чем дальше, тем отчетливее, и сидевшая прежде внутри противная колотьба полезла наружу. Нужно было избавиться от нее, снять напряжение, спиртного в доме не затерялось ни грамма, и разговор с Костей был лучшим способом привести себя в порядок.
Когда наконец уже заканчивали разговор, Костя неожиданно проговорил:
— Но ты понимаешь, что для тебя все только начинается?
— Что «все»? Что начинается? — потребовал уточнить Лёнчик.
— То, что твое имя сейчас начнут трепать и склонять. Все, со всех сторон. Будь готов.
— Да перестань, — отмахнулся Лёнчик.
— Не «перестань», а так и будет. Можешь мне не верить, но будь готов.
Он был прав. Лёнчик услышал свое имя уже назавтра по радио в утренних новостях; главным в этом поминании были его очки. В вечерних новостях по телевизору прошел большой сюжет, с кадрами представления, устроенного «Памятью» в зале: оказывается, у кого-то из зрителей была любительская видеокамера, и он все снял. В конце сюжета журналист, хоть и бегло, но тоже сказал об очках, разбитых поэту Леониду Поспелову. На следующий день с утра у Лёнчика раздался звонок из газеты, из тех, что называли «центральными», и безапелляционный голос бывалой журналистки решительно потребовал подробного рассказа об инциденте. «Я могу рассказать только о том, что произошло со мной», — ответил ей Лёнчик. Журналистке, однако, категорически требовался рассказ о том, чему свидетелем Лёнчик не был. «То, что вам разбили очки, это мне известно», — с неудовольствием констатировала она. Со следующими корреспондентами, звонившими ему, Лёнчик просто не разговаривал.
Он отказывался от всех рассказов и всяческих интервью — за него это делали другие. Странным образом о нем рассказывали, в основном, те, с кем в тот вечер он даже не виделся, а с некоторыми был даже и не знаком. Их оппоненты, защищая «Память», ездили по Лёнчику бульдозерами.
Критик одного с ним поколения, чуть помладше, неоднократно говоривший Лёнчику, как высоко ценит его, написал, что Лёнчик специально организовал всю эту историю с очками, чтобы привлечь внимание к своей подборке в новом журнале. Удачливый прозаик из северных краев, тоже поколенчески близкий, только, наоборот, немного постарше, описал, словно подглядывал в некую щелку, вообще фантастическую сцену: будто бы Лёнчик подобрался к человеку с мегафоном, сбросил с себя очки на пол и принялся их топтать ногами, а потом, призвав милиционера, стал ему показывать очки как разбитые «Памятью». «Очки, очки, очки» повторялось кругом на все лады, в каждой информации, в каждом интервью, в каждой статье. Об ударе кастетом никто даже не поминал. Похоже, сочетание «разбитые очки» создавало в воображении картину чего-то феерически яркого, «кастет» же, чтобы претендовать на подобное, требовал не просто шишки на виске, а крови.
Спустя месяц Лёнчик достал из почтового ящика открытку, отправленную с Главпочтамта. Содержание открытки было такое, что он даже не понес ее в дом, а разорвал тут же на лестнице и выбросил в мусоропровод. Открытки потом приходили еще несколько раз, всякий раз все так же с Главпочтамта, и во всех одинаково ему обещали сделать секир-башка. Пару раз позвонили с угрозами и по телефону. Из-за шума, поднятого прессой, городская прокуратура открыла против «Памяти» уголовное дело, в один прекрасный день Лёнчик достал все из того же почтового ящика повестку с предписанием явиться на допрос. Утаить от жены визит к следователю не получилось. И неожиданным образом рассказ о том, как сходил к следователю, стал водоразделом в их отношениях. Жена слушала его, и по мере того, как рассказ его продвигался к концу, выражение ее лица становилось все более презрительным и высокомерным. «Дурак, — с интонацией этого презрительного высокомерия сказала она, когда он закончил. — Вот теперь я точно знаю, убедилась в том окончательно: дурак. Это у тебя какой шанс был себя раскрутить! Ничего не использовал, дурак. Другие на тебе имена себе делали, а ты…» Лёнчик смотрел на нее, и в нем была предельная, последняя ясность: она ему больше не жена.
По результатам следствия к суду привлекли одного человека — того лысо-седоголового, что сидел в амфитеатре с мегафоном. Спустя несколько месяцев после приговора, когда отсидел в колонии уже чуть ли не половину срока, его обнаружили в раздевалке повешенным. Было это самоубийство или наказание той могущественной силы, которая использовала его в своей таинственной злой игре, за некую оплошку? Так оно и осталось загадкой. Примерно в это же время Тараскин позвонил Лёнчику с радостным известием, что нашлись деньги на издание книги о происшествии в ЦДЛ, нужно срочно писать, другие уже заряжены, пишут, через месяц — рукописи редактору на стол и в набор. «Какая книга, ты что», — изумился Лёнчик. «Ты что, не хочешь? — изумился, в свою очередь, Тараскин. — Они же тебя чуть не убили!» Его дела шли в гору, он был нарасхват, не было издательства, где бы его сейчас не издавали. «Человек в могиле, за все заплатил, какие воспоминания», — сказал Лёнчик. Тараскин возмутился. «При чем здесь „в могиле“, — заорал он в трубке. — Это борьба! За наше будущее! Наших детей! Ты от борьбы увиливаешь?»