Шрифт:
Столик гримера был мал, и секретарь не замечал в пылу своей умственной деятельности, с каким похвальным подобострастием держал перед ним стопку классиков заведующий клубом, старый пройдоха из бывших гастролеров-гипнотизеров, нашедший наконец тихую, кормовитую заводь в кубанском колхозе.
Стоило парторгу поднять белесые ресницы, а завклубом — тут как тут:
— Струнный оркестр мы выпустим сразу же после завершения прений. Сыграет кантату, Иван Сергеевич. Десятиминутный антракт — и сразу идейное вторжение, Маяковский: «В коммунизм из книжек верят средне, мало ли что можно в книжках намолоть…»
Латышев вздрогнул, хватил воздух белыми губами.
— А за чтецом, активным свинарем-тысячником, выпускаем девчат с переплясом. Монисты в Ростове-на-Дону достали, сапожки под сафьян, икры налитые, лопаются, каждую плясуху булавочкой уколи — фонтаном кровь брызнет.
— Идите вы! — Латышев выхватил книгу из рук завклубом, посеревшего, как оберточная бумага. И, заметив пристально наблюдавшего за ним Кислова, сказал: — Слышали? И такой несет культуру в массы! Святые лозунги на стенах пишет! Сколько я его убеждаю: нельзя теперь объявлять войну дворцам. Разверни любую прессу и везде: построили Дворец культуры, Дворец быта, Дворец книги… Нет, малюет свое… Французская, мол, революция, прародительница залпа «Авроры». Гипнотизер несчастный! Как, товарищ Кислов, можно третий раз позвонить? Я почти готов.
Перед самым началом, после звонка, за кулисы ввалился бригадир дальнего стана Овчина, насквозь пропахший самосадом и лошадиным потом.
— Дончак попался мылкий, прошу извинить, выстоялся при кормушке, давно не седлали. — Повернулся к Латышеву: — Прошу резолюцию, Иван Сергеевич, предварительно пробегу.
Овчина привык своим плотным, сыромятным басом оглашать резолюции и торжественные обязательства. Сегодня его дремучий мозг никак не мог освоить нововведение — резолюции заранее не готовили, ее составят после широкого обмена мнениями.
— Як же так? — Овчина атаковал секретаря райкома. — Пустить на самотек?
— Вы же не знаете, о чем будут говорить на собрании. Ей-ей, неизвестно пока.
— Самотек? — басил Овчина, вытирая пот ладонью и вонзаясь в неразговорчивого и смутно понимаемого им первого секретаря припухшими от ветра или других причин глазами.
— Иди в массы, проводи влияние, — приказал Латышев.
После выборов президиума, подождав, пока все избранные протопают чоботами и проскрипят стульями, Камышев пододвинул к себе микрофон (слушали и на улице — не все поместились), постучал по нему ногтем, проверяя на звук, и объявил оратора по основному докладу повестки дня.
Латышев ожидал аплодисментов; захлопали двое или трое, остальные не поддержали. Стараясь скрыть смущение, покачивая плечами и опустив голову, он пробрался от середины стола к трибуне, оборудованной врезной лампой и гнездами для стакана и графина. Откашлявшись, раскрыл увесистую папку бумаг, трижды перепечатанных на пишущей машинке «Москва».
Была допущена ошибка. Не так взялся за доклад об итогах и перспективах, а тем более о человеке. Жатва прошла без него — уезжал с делегацией алтайцев в край, — на загонах его не видели, а распинается с азартом, будто без него все провалилось бы. Частенько — я да я. Попутно, оторвавшись от тезисов, кому-то надавал по загривку, кого-то изругал несправедливо, дважды осадил резкой репликой поднявших было голос из глубины жаркого зала.
В заключение Латышев и совсем запутался. Принялся потрясать сводкой недовыполненных поставок мяса, молока и яиц, разбередив больное место. В самой середине доклада, говоря об активном творце счастья, об уважении и доверии к нему, погряз в упреках. Его дерзкое высокомерие вызвало негодование.
В президиум поплыли записки, поднялись руки. Отлаявшийся Латышев продрался между коленок на свое центральное место, рядом с Кисловым, и расправил локти, показывая полное пренебрежение к загудевшей толпе.
— Двадцать записалось и еще просятся. — Камышев проследил за пальцами Латышева, брезгливо перебиравшими записки.
— Кроме Матрены Кабаковой, все остальные — неорганизованные, — предупредил секретаря райкома Латышев, — на пятьдесят процентов бузотеры.
— Пусть выскажутся.
— Потонем в стихии.
— Колхозная масса никак не может быть стихией. Открывайте прения, товарищ Камышев. Не раздражайте людей. Кто там первый? Кабакова?
Матрену Ильиничну вызвали за сцену еще на половине доклада, и ей пришлось битый час стоять возле рояля, в углу, где пахло клейстером. Целый час в ушах ее колокольне шумело, а губы вышептывали заданные слова. Когда настало время выступать, она совсем растерялась, ноги плохо повиновались ей, а язык тем более.
— Не надо было матери идти. Себя мучает, — сказал Петр жене.
— Освобожденный надоумил. Из чужого горя хочет себе шубу сшить.
Матрена Ильинична несвязно и очень тихо благодарила членов артели за помощь и участие.