Шрифт:
Не сделаю. А интересно знать, почему? Почему одни могут, а другие не могут? Не трусость же меня останавливает. И потом, если боязно резать сумку, можно побежать за лысым франтом, голова его еще мелькает в толпе. Совсем уж пустое дело.
Совершив такое прегрешение в мыслях, я вышла на площадь Звезды и села на скамейку. Возле ног копошились голуби, что-то находили, клевали среди плотно пригнанных булыжников, утробно разговаривали на голубином языке. Во все стороны от площади лучами разбегались широченные прямые бульвары. В центре, незыблемая, тяжко давила землю Триумфальная арка.
Ох, не пора ли мне к попу да не покаяться ли во грехах тяжких? Сказано в писании — мысленное прелюбодеяние — все равно, что содеянное. Искоса глянула я на пламенное солнце, и оно ослепило меня. Поплыли перед глазами багровые круги. Прозрев от минутной слепоты, я сказала голубям: «Вот так-то, братцы мои». Они не поняли. Важно прогуливались, надували грудки, вспархивали, улетали, на их место прилетали новые.
Ладно, нельзя грешить. Но помечтать-то можно! Вот встану, пройду десять шагов и найду кошелек с деньгами. Повертелась, определила сторону, где лежит на земле и ждет меня пухлый коричневый кошелек. Он слегка припорошен пылью, топтались по нему голуби, невнимательный прохожий наступил, не заметил, дальше пошел, оставив на новенькой коже полукруглый отпечаток каблука.
Мечтать я умела… Бог с ним, с сафьяновым кошельком! Никто никогда не терял его для меня на самом деле. Кошелек — это пустяки, это минутная слабость. Я книги целые сочиняла! Только они не были написаны, я читала их в собственной голове. Я могла прекратить это тайное чтение в любой момент, заняться реальными делами и переживаниями, но и продолжить, освободившись, тоже могла. Я думаю, если бы меня надолго поставили вниз головой, я бы и в этом положении умудрялась сочинять свои истории.
Мимо прошли люди, голуби вспорхнули. Я очнулась. Решила не утруждать себя праздным хождением в поисках придуманного кошелька, а спуститься в метро и поехать к Оленьке. Она снова лежала, но не дома, а у Татьяниной тетки Сандры. Навестив однажды подопечную, Александра Дмитриевна сочла необходимым вытащить ее из тесной квартиры от плаксивой бездеятельной матери и перевезти к себе.
Минут через десять я звонила у знакомой двери. Открыла Сандра, немолодая уже, но такая же осанистая и высокая, как Татьяна. Весело, как мне показалось, вскинула густую бровь, весело крикнула в комнаты:
— Оленька, к тебе гости пришли! — и повела к ней.
Она лежала неподвижно, еще более похудевшая и пожелтевшая, вдавленная в подушки. Услыхала мой голос, улыбнулась и протянула руку. Совсем детские пальчики.
Стараясь придать глазам веселое выражение, я стала рассказывать о своих грехах. Повесть о лысом ухажере (а я еще приукрасила ее остроумными ответами, не произнесенными на самом деле) развеселила Оленьку. Она стала смеяться тихим, как шелест сухой травы, смехом.
Хотелось уткнуться рядом в подушку и горько плакать над этой уходящей, невыполненной жизнью. Уже ясно было — выздоровление не наступит, а веселая бодрость Сандры всего лишь святая ложь живого и здорового человека. Живой и здоровый человек знает день, знает час, когда в доме поселяется смерть, но он обязан скрывать это знание от больного и наполовину умершего, чтобы тому не было страшно перед самым последним страхом.
Я не расплакалась. Напротив, стала еще веселее болтать о денежных затруднениях. Какими же они сразу стали мелкими и ничтожными! Оленька задумалась:
— Нет, ты обязательно должна поехать на Корсику. Ты должна хорошенько отдохнуть и развеяться… Ты бы мне писала, присылала красивые открытки. Чтобы на них были горы и море. Я очень люблю море. Когда я была маленькая, мы жили на острове, а кругом было море. Подожди, как это называется?
У меня перехватило дыхание от неожиданности. Неужели Оленька жила с нами на Антигоне?
— Антигона, — подсказала я.
— Ах, нет. Хильки, Холки…
— Халки, — назвала я соседствующий с Антигоной остров, — но ты про это никогда не рассказывала.
— Да к слову как-то не приходилось. А ты, что же, была на Антигоне?
Мы стали вспоминать наши острова и детство. Оленька даже порозовела. Вдруг перебила себя саму и хитро глянула.
— А хочешь, подскажу, где взять деньги? — она протянула руку, высвободила из-под блузки мой крестик на золотой цепочке, — ты крестик оставь, а цепочку заложи в ломбарде. Осенью заработаешь на шляпах и выкупишь обратно. Видишь, какая я практичная, а тебе в голову всякая чепуха лезла.
После этих слов она закрыла глаза. Устала. Я нагнулась, поцеловала ее. В ответ Оленька едва шевельнула губами, подняла и уронила руку, словно отпустила мои грехи. Я бросилась вон из комнаты, простилась с Сандрой. Она смотрела на меня вовсе не веселыми, а печальными, все ведающими глазами.
С деньгами я выкрутилась, как научила Оленька. Я собралась, а через день Саша погрузил вещи на такси, посадил нас с мамой, и мы поехали на вокзал, где возле четырехгранной, темной башни с белыми циферблатами на каждой стороне уже толпились наши ребята. Дождавшись всех, сквозь шумную толпу суетливых, взволнованных пассажиров, отправились на перрон. Солнце в тот день заливало город, всем было весело.
В вагон набилась шумная ватага. Смеялись, высовывались из окон, махали провожающим. Мама прыгала на месте, пыталась достать мою руку. Не достала, засмеялась и крикнула: