Шрифт:
Через год его направили в Ашхабад на борьбу с басмачами. Жалко было уезжать из Питера, жалко было бросать квартиру, но ничего не поделаешь, приказ партии. Партии…
Как он мечтал увлечь меня большевистской идеей. Это было бы оригинально, да? Нет, у него ничего не получилось.
Иной раз за полночь спорим. Ни до чего не доспоримся, он разозлится, станет у окна, уставится в темноту, руки за спину, и глухо так скажет: «Муська, Муська, — он меня Мусей звал, — а ведь главная контра у меня самого в собственном доме».
Я возьму и поддену: «А ты меня к стенке поставь». Вскинется, обернется, лицо белое: «Никогда не играй в такие игры, никогда!» Подойду, обниму: «Да какая же я контра, милый? Просто я хочу нормальной жизни без этих ваших изуверских крайностей, без разрушения старого мира до самого основания. Разрушите, с чем останетесь? Это же реки крови пролить, разрушая. Да что там, реки, — моря!»
Он молчал. Он никогда не говорил, но я знала: его руки тоже в крови. Пусть не сам расстреливал, но приговоры подписывал. Все большевики этой круговой порукой повязаны. И, что самое непонятное, я при этом не переставала его любить.
В Ашхабаде у нас родился сын. Жил не долго. Молоко у меня сразу пропало, а малыш слабенький был. Через два месяца схоронили. Очень мы горевали по нашему мальчику. Сядем рядом. Обнимемся и плачем. Потом Гриша слезы ладонью вытрет, ком в горле проглотит: «Не плачь, Муська, — скажет, — не плачь. Прогоним контру, мы с тобой еще не одного сына сделаем».
Не довелось. В двадцать пятом году убили Гришу. День был воскресный, я ушла на базар. Уходила — живой был, вернулась — нашла мертвого. Как сидел у стола, так на него головой упал, а в спине нож.
Чуть с ума не сошла, попала в больницу. Вышла из больницы — одна на всем белом свете. Гришины товарищи помогли, отправили обратно в Питер. Он уже тогда Ленинградом назывался.
Квартиру свою я, разумеется, обратно не получила. Но как вдове чекиста мне выделили комнату в доме на Васильевском острове, в полуподвале. И то хлеб.
К тому времени я умела печатать на машинке. Устроилась секретаршей в Совнарком. Гришины друзья в первое время меня навещали, потом перестали. Да и кто я им.
Пять лет жила одна. В тридцатом году вышла за Василия Аркадьевича. Мы с ним по работе знакомы были.
Жить стало легче. Василий Аркадьевич в Совнаркоме немалый пост занимал. Он перевез меня в хорошую квартиру, одел с головы до ног. Чего еще? Но Гришу я не забывала. Жалко мне его было. Молодой, красивый, погиб за идею. Как подумаю, тоска нападает, мигрень. Голову обмотаю полотенцем, лежу, молчу. Спасибо, Василий Аркадьевич понимал и не ревновал меня к Гришиной памяти.
Иной раз нет-нет, особенно после тридцать седьмого года, придет мысль в голову — а и хорошо, что умер. Его бы точно не пощадили. Или сам бы в большевизме разочаровался, когда б увидел, как его соратники полстраны в лагеря загнали. Или стал бы такой, как все. Но тогда бы ему пришлось на жену донос писать. Я своих взглядов никогда не меняла.
Тридцать седьмой год и нас не обошел. Однажды ночью пришли с обыском, перевернули все вверх дном, ничего не нашли, и под утро увезли Василия Аркадьевича.
В те особенно страшные времена, ложась спать, никто не знал, каким проснется — свободным человеком или арестантом. Вот и меня коснулось. Но я решила не сдаваться. Я сразу бросилась по горячим следам к Гришиному другу. Он к тому времени большим начальником стал.
И что вы думаете? Мне помогли. Василия Аркадьевича из Сибири переправили в Москву, в Бутырскую тюрьму, потом в Ленинград. Два месяца продержали на следствии и отпустили. Даже извинились, сказали, что произошла ошибка.
На свое место в Совнаркоме он уже не вернулся. И от греха подальше мы уехали из Питера. На юг, в Воронеж.
Потом началась война, эвакуация. В сорок четвертом году решили поселиться в Крыму. С Василием Аркадьевичем живем тихо, ни во что не вмешиваемся. Не высовываемся. Он прекрасный бухгалтер, сидит себе в конторе, а я наше маленькое хозяйство веду, и в свободное время по горам бегаю. Детей вот не нажили. Не было у меня детей после первенца.
Да, а еще я должна рассказать, как чуть было не перевернулась вся моя жизнь в тридцать втором году.
Мы с Василием Аркадьевичем уехали в отпуск на море, в Одессу. Сняли у хохлушки на самой окраине две комнатенки. Чистенькая такая, беленькая хатка над кручей. Кругом степь, сушь, а внизу море. Целыми днями на берегу, на песке валялись. Я стала черная, как головешка. К вечеру идем домой, от солнца, как пьяные шатаемся.
По дороге рвала полевые цветы. Целые охапки домой приносила, расставляла в банки. Потом легкий ужин с хозяйкиным молоком из погреба в глечике. Знаете, что такое глечик? Кувшинчик такой глиняный, украинский, без ручек.