Шрифт:
Там долго длилось молчание. Наконец раздался вздох и шепот:
— Теперь иди.
— Нет, не отпущу! Всю ночь будем бродить.
Ветер приоткрыл калитку. Проехавший грузовик фарами высветил Ксению и молодого парня. Их тени пронеслись по земле. Полина Петровна вздрогнула, рука ее скользнула по мокрому стволу. Из темноты возник… Федя Крюков! Тот, далекий, который, бывало, выйдет на улицу — и ровно бы солнце появится. Тот, с которым песни пела.
И у этого парня та же стать, та же осанка. А может быть, ей почудилось, что он так похож на Федю? Ведь фары светили в молодое, гордое лицо только миг.
— Сумасшедший! Уходи! Мама же сердится! — смеялась Ксения.
— Почему сердится? Пойдем, я скажу ей спасибо за такую дочку! Хочешь, на колени встану перед ней?! Хочешь?!
Полина Петровна шершавой ладонью провела по лбу. И вдруг как-то всей душой, всем телом вспомнила, ощутила, почувствовала это молодое счастье, этот порыв сердца. И у нее такое же было. Хоть потом и надругались над этим, но все же оно было. Вот так и она стояла с Федором.
Теперь Полина Петровна услыхала далекую, с площади, музыку.
Где-то прогромыхал грузовик, и ей представилось, как он разбрызгивает раскисший снег. Снег шлепается в стены, в заборы и прилипает ошметками.
Услыхала, как ветви стегают по ставням, по забору, по крыше.
Услыхала, как булькает под трубой, как журчит у забора, как шлепнулось у кадушки, как льется из дырявых водосточных труб.
Увидела на вербе множество плюшевых шишечек и множество капель. Они едва уловимо светились, отражая звездный свет.
Иногда слышался тончайший стеклянный звон — на сугробе опадало ледяное кружево, под которым была пустота. Девчонкой она подсовывала руку под такую корку.
Серый, тощий снег таял от ветра неудержимо. Там и сям проступали островки сухой земли. Они пахли волнующе, как разломленный гриб. Днем Полина Петровна видела на них маленькие следы детей. И теперь это было для нее как цветы на летних полянах.
«Да что же это я, старая хрычовка! — подумала Полина Петровна. — Разве жизнь может остановиться?» Сжав зубы и вздрагивая плечами, она осторожно, бесшумно пошла в дом, наступая в лужи с утонувшими трепещущими звездами.
1956Тарелкин за облаками
Директор мебельной фабрики Тулупников собирался домой обедать. Он складывал в стол служебные бумаги. В открытое окно кабинета из цехов доносились храп пилы, стукотня молотков, завывание моторов. Со двора пахло смолистым деревом, опилками.
На грузовики взваливали новенькие столы, стулья, кресла, сверкающие зеркалами шифоньеры. От зеркал через весь двор проносились огромные и ослепительные, как само солнце, «зайцы». Иногда зеркала взрывались снопами сияния.
— Осторожнее! Не бревна грузите! — сипло кричал начальник заготовок и сбыта.
Под окном раздались мужской хохот и женский визг.
— Оставь прихоть — ешь курятину! — кричал шофер Коля Тарелкин.
— Ишь, дерет глотку, — проворчал Тулупников.
Он как-то видел своего шофера на пляже. Тарелкин был весь в татуировке. Во всю грудь размахнул крылья голубой орел. На животе изображена бутылка, из которой лилась в стакан синяя струя водки, а на спине — голая русалка. На ногах выколоты слова: «Они устали», на руках: «Ты, работа, меня не бойся: я тебя не трону», на плече: «Не забуду мать родную». На левой руке по букве на пальцах: «Л-е-н-а», а на пальцах правой: «К-о-л-я».
Шофер он был первоклассный, но лихач неисправимый. Он терпеть не мог тихой езды, а тащиться в хвосте у другой машины считал для себя просто унизительным. Если же кто-нибудь обгонял его, он видел в этом оскорбление. Даже зубы стискивал. Даже багровел.
В общем, он озоровал на дорогах, и ездить с ним было жутковато.
Тулупников, не вставая из-за стола, крикнул в окно:
— Тарелкин!
— Я, как всегда, на посту, Пал Николаич! — лихо откликнулся шофер.
— В кабинет! — скомандовал Тулупников.
Тарелкин крякнул, какая-то девчонка ехидно захихикала.
Дверь вкрадчиво визгнула, и в кабинет, чуть косолапя, вошел коренастый крепыш в клетчатой ковбойке с засученными рукавами, в синей спецовке с лямками через плечи и с перехватом на груди. Два нашивных брючных кармана оттопырились, набитые красными яблоками. В третий карман на груди был втиснут томик Джека Лондона. За ухо заложена лиловая астра, за другое — папироса, а под кепку подоткнут карандаш.
Коричневые глаза Тарелкина, обычно плутоватые, озорные, сейчас сияли детски кротко, невинно. И все скуластое, монгольское лицо сделалось простоватым, добродушным. «Простак от хитрости», — подумал Тулупников и подчеркнуто любезно спросил: