Кучборская Елизавета Петровна
Шрифт:
„У меня не было души („J'etais sans аше“), — позднее сказала Марта аббату Фожа. — Благодаря вам я узнала единственные радости в моей жизни“. Он, казалось, не замечал и не торопил „медленное пробуждение, которое с каждым днем усиливало в ней душевный подъем“, избегал говорить с ней о религии, „никогда в нем не проглядывал священник“. Это пробуждение началось с чувства сострадания. Оказалось, у Марты „очень доброе сердце“.
Пока Муре со старухой Фожа сражался в пикет, Марта, сложив руки, „с горестным лицом“ слушала каждый вечер рассказы аббата о бедняках, умирающих с голоду, о преступлениях, порожденных нищетой и несчастьем. Чувство жалости, „до крайности“ обостренное, заполняло „все ее существо“. Она переносила это чувство на собеседника. В ней возбуждал участие этот человек, „столь мужественный… столь добросердечный… так сильно бедствовавший“. И удивительным образом, в минуты наибольшей растроганности Марты старуха затевала спор с Муре по поводу неправильно объявленных королей или, напротив, приводила его в восторг своей рассеянностью, давая ему возможность выиграть. Это была очень тонкая игра.
Религиозные мотивы проникли в беседы Марты и Фожа почти незаметно. Красноречиво описывая историю одной бедной женщины, доведенной несчастьями до самоубийства, аббат говорил об утешении, которое дает церковь. Покорность судьбе, душевный мир, радость смирения становятся наградой для тех, кто забывает все, „предавая себя богу“. Марта с задумчивым видом слушала слова, произносимые голосом, „сулящим вечное блаженство“.
Решение основать приют для девочек из бедных семейств, остающихся без присмотра, пока родители их заняты работой, возникло у Марты. Аббат только осторожно предложил: „Его можно было бы посвятить пресвятой деве“. Именно в этот вечер, когда Марта решила взять на себя все хлопоты по созданию приюта, что должно было расширить влияние Фожа в Плассане, укрепить его репутацию и заставить всех забыть о Безансоне, Муре, обыграв свою партнершу, торжествующе спрашивал жену: „А ты видела, как я посадил ее, хотя у нее было пять карт одной масти? Она прямо не могла опомниться, старушенция!“
Золя расширял сферу психологического анализа, пользуясь современными ему научными исследованиями в области психологии и физиологии [125] . Тонкий и сложный психологический рисунок образа Марты охватил и логические мотивы ее бытия и сферу инстинктивного. „Совсем новая женщина вырастала в Марте. Она сделалась несравненно тоньше под влиянием нервной жизни, которой жила“. Рисуя обновленную жизнь Марты, наполненную поступками и ощущениями, которых она никогда не знала, Золя не ограничился изображением только „господствующей страсти“. Он проник за пределы логической мысли и отчетливо осознанных представлений героини, отыскал причины некоторых действий в глубинах подсознательного. Он хотел увидеть всю „подземную работу“ сознания, услышать голоса всех потаенных и явных чувств, сопровождающих господствующую страсть.
125
Широко популярна была во Франции, как и в России, работа английского философа-позитивиста и физиолога-дарвиниста Дж. Г. Льюиса «Физиология обыденной жизни» (1859 г.), в которой подробно изложена теория бессознательных, или, как их называл Льюис, «непознанных», психических процессов. В ряду трудов по физиологии для Эмиля Золя представляла особый интерес работа Ш. Летурно «Физиология страстей» (1868 г.). Социологическая тенденция и значение, которое Летурно придавал среде, привлекли внимание Золя к этой книге. Из нее он делал выписки в период разработки общего плана серии «Ругон-Маккары». Золя обращался также к работам доктора-психиатра Трела «Тихое помешательство, изученное и рассмотренное с точки зрения семьи и общества» (1861 г.) и доктора Моро «Тождественность состояния безумия и галлюцинаций» (1855 г.).
Марте, захваченной интересами ее нового существования, временами „казалось, что она снова превратилась в ребенка; у нее появились свежесть чувств и детские порывы, приводившие ее в умиление“. Как-то весной, озабоченно подрезая кусты буксуса и добиваясь идеально ровной линии, Муре застал Марту в глубине сада, среди молодой поросли, с глазами, полными слез. „Мне очень хорошо“, — сказала она. Вытерла глаза и тут же „снова заплакала крупными горячими слезами, сдавившими ей грудь, тронутая до глубины души запахом всей этой срезанной зелени…“. Г-жа де Кондамен изумлялась: Марта Муре „опять превращается в молодую девушку“. Доктор Поркье с ней соглашался: „Да, конец своего жизненного пути она совершает попятным ходом“.
Поступки, выходящие из-под контроля сознания, совершающиеся без его ведома, диктуемые скорее всего инстинктом, обнажают суть внутреннего конфликта. Марта, никогда не соблюдавшая обрядов, не бывавшая у исповеди, пришла в церковь св, Сатюрнена к аббату Фожа для переговоров о строительстве приюта пресвятой девы. Воссоединение в этой сцене двух психологических рядов очень четко фиксирует кризисный момент, вносит новые перемены в жизнь Марты. Деловой разговор с аббатом о счетах и подрядах, заполненный цифрами, подробностями относительно колонн из мягкого камня и стрельчатой арки с цветными стеклами, прервался неожиданно: Марта, встретившись глазами со священником, „сложила руки, словно ребенок, который просит прощения, и зарыдала“, упав на колени. „Прошу вас, встаньте, — мягко произнес аббат Фожа. — Преклонять колени надо только перед богом“.
Религиозный мистицизм возник на месте удручающей пустоты ее бесцветной жизни. „Мещанская тупость, равнодушное спокойствие, выработанные в ней пятнадцатью годами дремоты за конторкой, словно расплавились в огне ее благочестия“. Фожа бранил Марту за исступленность, которую она, еще недавно столь далекая от религии, стала вносить в исполнение обрядов: „Господу богу не угодно, чтобы ему поклонялись с таким пылом“. Но Марта впервые преклонила колени именно перед аббатом Фожа, чья „железная рука“ удерживала ее „на краю этого непрестанного обожания, в котором она желала бы уничтожиться“.
В религиозно-экстатических состояниях Марты все явственнее стала проступать чувственная основа. Лицо ее „светилось“, сияло „какой-то странной красотой…. все ее существо было охвачено каким-то горячим трепетом, говорившим об огромном расходовании жизненных сил. Казалось, что в сорок лет в ней диким пожаром запылала ее позабытая юность“. Среди церковных песнопений и блеска свечей она бессознательно искала „все новой пищи для страсти“ и лепетала облеченные в молитвенные слова „призывы плотского желания“. Она „уходила дальше, чем было желательно“ аббату Фожа.
Марте Муре предназначена была честолюбивым и целеустремленным авантюристом не роль возлюбленной. Аббат „отталкивал любовь, которую она так самозабвенно ему предлагала“. Марта должна была стать и стала одним из средств завоевания Плассана бонапартистским агентом. Эта женщина, „столь полезная ему, всеми уважаемая его покровительница“, способствовала тому, чтобы Плассан „признал“ Фожа; он „пользовался ею, как машиной“ („se servait d'elle comme d'une pure machine“).
Развивая образ Марты, следя за ходом ее обновленной жизни, Золя делает очень интересное наблюдение. Религиозное обращение, наполнив неизведанными впечатлениями существование Марты, как бы „вознаграждало ее за бесцельно ушедшие годы“; но оно же „делало ее эгоисткой, занятой всеми новыми ощущениями, пробудившимися в ней“. В Марте стало проявляться „нечто вроде развивающейся болезни, какое-то искажение всего ее существа, постепенное захватывавшее мозг и сердце“ („C'etait comme un mal grandissant, un affolement de l'etre entier, gagnant de proche en proche le cerveau et le coeur“). Это „искажение ее существа“ было столь разрушительным, что захватило все естественные чувства. В жизни, которую она заполнила фикциями, не осталось места для человечности.