Шрифт:
— Что, разбудила, сынок? А я так хотела, чтобы ты еще поспал, отдохнул.
— Да что ты, мама. Признаюсь честно, я и не спал. Только делал вид.
— Ах ты проказник! Седина уже на висках, а он все еще шутит. Нехорошо подтрунивать над матерью. А я чайку с тобой хотела попить, рогалики с малиновым вареньем испекла. Но раз так, забираю все и ухожу.
— Ну уж нет!
Шутливо препираясь, они уселись за стол.
Элиашевичи поселились в Ляске с тех пор, как старый вахмистр Мустафа Элиашевич ушел на пенсию. Татарин по происхождению, он вел свой род от мусульман, осевших на территории тогдашней Речи Посполитой еще во времена короля Ягелло. Вахмистр Элиашевич служил в двадцатые годы сначала в тринадцатом уланском полку, а когда в тридцать шестом году был сформирован отдельный эскадрон татарских уланов, перешел туда. Однако прослужил там недолго. Однажды, во время учений, лошадь понесла, лопнула подпруга, и вахмистр получил повреждение позвоночника. Демобилизовавшись, он ушел на пенсию по инвалидности и в том же году навсегда осел с женой и сыном в Ляске.
Его жена, учительница по профессии, была родом из этих мест, шляхтянкой из древнего и известного на всю округу рода Высоцких. Война тридцать девятого года не обошла и семью Элиашевичей. Сын, окончивший только что гимназию, был призван в действующую армию и вскоре пропал. Отец до последних своих дней ничего не знал о его судьбе. Однако, утешая себя и жену, часто повторял:
— Если он погиб, то такая уж, мать, судьба солдата. Но в одном я уверен, что погиб геройски, как подобает Элиашевичу. Еще никто из нашего рода не покрыл себя позором, служа родине, святой Речи Посполитой.
Старый вахмистр любил употреблять в своем лексиконе архаизмы, увлекался историей и гордился своим польско-татарским происхождением. Он исповедовал веру своих восточных предков, приверженцев ислама, но ему вовсе не мешало, что его жена была католичкой.
В первые месяцы гитлеровской оккупации Ляска старик Элиашевич вместе с еще несколькими жителями городка был расстрелян гитлеровцами у кладбищенской стены. Расстрелян за то, что, несмотря на приказ оккупационных властей, не сдал дорогой ему как память старинный кремневый пистолет, издавна хранившийся в семье, и свою уланскую саблю. Жена его осталась в Ляске одна как перст, убитая горем и уверенная в том, что война отняла у нее двух самых близких ей на свете людей — мужа и сына. И трудно описать ее счастье, когда в памятном сорок четвертом году дал о себе знать считавшийся без вести пропавшим сын. Но увидеть его она смогла лишь после окончания войны, летом сорок пятого года.
Томек вернулся в Ляск. Однако он не снял офицерский мундир и не сдал оружие: получил направление в органы госбезопасности. Служба в Ляске отнюдь не облегчала его положения. Дома он появлялся редко, дневал и ночевал на службе — либо выезжал на боевые операции, либо торчал в отделении. Заботливая мать следила, чтобы у сына всегда было в запасе чистое белье, приносила в дежурку приготовленную дома для него еду. Что она знала о его работе? Почти ничего. Могла лишь догадываться. Сам он об этом почти ничего не рассказывал. Сын унаследовал твердый отцовский характер: не любил откровенничать. Мать не была назойливой, лишь печалилась, глядя на слишком ранние сыновьи морщины и серебро, все больше проступавшее в его черной буйной шевелюре. И еще один вопрос тревожил ее: сын не женился. Несколько раз она пробовала заговорить с ним на эту тему, но он отделывался шуткой или молчал. Со временем она настолько привыкла ко всему тому, что было связано с ее сыном, так редко видела его, что, когда он наконец появлялся на несколько минут дома, обычно тему его службы и женитьбы не затрагивала. Так было и в тот вечер. Она сидела напротив и смотрела на него, подкладывала ему рогалики, подливала чай. В последнее время он сильно осунулся. Под черными, лихорадочно блестевшими глазами появились темные круги. Впалые щеки приобрели сероватый оттенок, нос заострился, голос стал хриплым, руки, державшие стакан с чаем, нервно дрожали. Мать не выдержала:
— И долго все это будет продолжаться, сынок?
Он поднял глаза, посмотрел на мать, но ничего не ответил. Она знала Рейтара еще с довоенных лет.
— Занимаешься все время Миньским?
— В основном им, мама. Хотя и других немало.
— А был такой вежливый молодой человек. Помню, как в оккупацию, когда расстреляли нашего отца, мы случайно встретились с ним на базаре, так он выразил соболезнование, руку поцеловал, все о тебе расспрашивал… А сейчас посмотри что вытворяет. Да, нелегко, должно быть, его матери, ох нелегко… А если попытаться поговорить с ним, сынок?
Элиашевич грустно улыбнулся, отодвинул стакан с недопитым чаем:
— Поздно, мама. Слишком поздно. Было время, когда пробовали с ним говорить, давали ему возможность стать на честный путь — две амнистии были, и он ими не воспользовался, все напрасно.
— Затаил обиду?
— Поначалу, видимо, да. А сейчас, наверное, понял, что у него нет выхода, поэтому и боится. К сожалению, мама, руки у него в крови многих людей, и пощады ему не будет.
— То, о чем ты говоришь, сынок, ужасно. И как же вы с ним поступите?
— Сначала надо поймать его.
— А если поймаете?
— Отдадим под суд.
— Несчастная его мать! А он женат, дети у него есть?
— Холост.
— Ну и слава богу. Страшно подумать, что испытала бы его семья.
Стараясь увести разговор в сторону, Элиашевич, сам того не желая, затронул другую тему, тоже наболевшую.
— Вот видишь, мама, не стоит жениться — не знаешь ведь, что может приключиться в жизни, потом еще думай о жене, о детях. Слава богу, что я холостяк, — сказал он, стремясь обратить все в шутку.
Мать не приняла ее и ответила с возмущением:
— Ну знаешь ли! Во-первых, ты же не Миньский, а во-вторых, трудно сказать, что бы было, будь он женат, может, и облагоразумился бы давно. А я хотела бы, сынок, успеть понянчить и маленького внучонка и услышать, как он зовет меня бабушкой! Что ты на это скажешь, а?
— Молода ты еще, мамочка, для бабушки, слишком уж молода.
— Да оставь свои шутки. Ты что, хромой или горбатый? Столько красивых девушек вокруг.
На этот раз сын не выдержал: