Шаша Леонардо
Шрифт:
Легко вообразить короткий разговор, состоявшийся во время одного из ежедневных отчетов начальника полиции главе правительства. Муссолини, наверное, спросил о деле Майораны, о том, на какой стадии находится расследование. А Боккини, должно быть, ответил, что оно дошло до мертвой точки — как в том смысле, что полиция уже примирилась с невозможностью его разгадки, так и в том, что и сам он, и вся полиция убеждены: Майораны нет в живых. Наверняка сообщил он и то, что за обычным расследованием — в ответ на заявление об исчезновении — по просьбе Джованни Джентиле последовало еще одно, более тщательное — проведенное политической полицией, чью тонкую, педантичную работу дуче хорошо знал и ценил.
И если Муссолини этим не удовольствовался, если велел искать дальше, если он действительно написал «Приказываю найти», то поползновение сие Боккини наверняка счел еще одним проявлением безумия, признаки которого он с нарастающим беспокойством с некоторых пор замечал за дуче.
III
«Я родился в Катании 5 августа 1906 года. В 1923 году окончил классический лицей; затем — до начала прошлого года — регулярно посещал в Риме занятия по инженерному делу.
В 1928 году, желая заниматься чистой наукой, я добился перевода на физический факультет и в 1929 году под руководством Его Превосходительства Энрико Ферми написал и защитил с отличием диплом по теоретической физике на тему «Квантовая теория радиоактивных ядер».
В последующие годы я свободно посещал римский Институт физики, следя за развитием науки и занимаясь разного рода теоретическими исследованиями. Все это время я пользовался мудрыми, вдохновляющими рекомендациями Его Превосходительства проф. Энрико Ферми».
Эта «справка об образовании» была составлена Этторе Майораной в 1932 году явно для бюрократического применения и, вполне возможно, прилагалась к направленной в Национальный совет по научным исследованиям просьбе выделить средства на поездку в Германию и Данию, предпринять которую убедил Майорану Ферми. Обращают на себя внимание та отнюдь не порицаемая бюрократией небрежность, с которой он упоминает о своих исследованиях («разного рода» — пишет Майорана там, где другой бы подробно перечислил), и слова «свободно посещал», отчасти противоречащие утверждению о том, что он постоянно пользовался «мудрыми, вдохновляющими рекомендациями» Ферми. В этих нескольких строчках чувствуется какое-то принуждение, нажим: словно ему пришлось ответить на старания и просьбы друзей, сделать то, что делали или чего ожидали от него другие, — в общем, человеку неприспособленному пришлось приспосабливаться.
Майорана посещал Институт физики в самом деле свободно, и Ферми им не руководил. Амальди рассказывает: «Осенью 1927-го и в начале зимы 1927–1928 годов Эмилио Сегре в сложившемся за предыдущие месяцы новом окружении Ферми часто говорил об исключительных способностях Этторе Майораны и убеждал его последовать своему примеру, отмечая, что физические исследования гораздо больше, чем инженерное дело, соответствуют научным устремлениям Майораны и его способности мыслить отвлеченно. Майорана перешел на физический факультет после разговора с Ферми, подробности которого проливают свет на некоторые особенности характера Этторе Майораны. Когда он пришел в Институт физики на улице Панисперна, его проводили в кабинет Ферми, где находился в тот момент и Разетти. Именно тогда я увидел его впервые. Издали привлекали внимание его худоба и робкая, почти неуверенная походка; когда он подошел, оказалось, что у него черные как смоль волосы, смуглая кожа, чуть впалые щеки, очень живые, блестящие глаза — в общем, типичный сарацин» (судя по фотографиям, он походил на Джузеппе Антонио Борджезе, чью внешность тоже называли сарацинской). «Ферми тогда работал над статистической моделью, названной позже моделью Томаса — Ферми. Он и Майорана сразу же заговорили о ведшихся в институте исследованиях; Ферми описал модель в общих чертах и показал Майоране выдержки из своих недавних работ на эту тему — в частности, сводную таблицу числовых значений так называемого потенциала Ферми. Майорана выслушал с интересом, кое-что попросил разъяснить и ушел, мыслей и намерений своих никак не обнаружив. На следующий день около полудня он снова явился в институт, прошел прямо в кабинет Ферми и без лишних слов попросил сводку, которую видел накануне всего несколько мгновений. Получив ее, он вынул из кармана листок с аналогичной таблицей, рассчитанной им дома за истекшие сутки; насколько помнит Сегре, нелинейное уравнение второго порядка Томаса — Ферми он преобразовал в уравнение Риккати, которое затем интегрировал численно. Майорана сличил таблицы, убедился, что они полностью совпадают, и сказал, что сводка Ферми верна…» То есть он пришел проверить не правильность таблицы, рассчитанной им за последние двадцать четыре часа (при том, что часть времени он потратил на сон), а правильность той, на которую у Ферми ушло бог знает сколько дней. К тому же неизвестно, пришла ли ему в голову идея преобразовать уравнение Томаса — Ферми в уравнение Риккати невольно, сама собой, или же ему пришлось еще над этим думать. Во всяком случае, после того, как Ферми выдержал испытание, Майорана перешел на физический факультет и стал ходить в институт на улице Панисперна, до защиты диплома — регулярно, потом — гораздо реже. Но отношения с Ферми, надо полагать, навсегда остались у него такими, какими сложились с первой встречи: он держался с ним не только на равных (Сегре скажет, что в Риме спорить с Ферми мог только Майорана), но даже отчужденно, строптиво, относился к нему критически. Было в Ферми и членах его группы нечто Майоране чуждое, а то и просто внушавшее недоверие, которое доходило порой до резкого неприятия. Ферми со своей стороны не мог не испытывать перед Майораной некоторую неловкость. Состязания в сложнейших расчетах — Ферми выполнял их на логарифмической линейке, на доске или листке бумаги, а Майорана — в уме, повернувшись к нему спиной, и, когда Ферми говорил «готово», Майорана называл результат — были на самом деле способом дать выход тайному подсознательному противостоянию. Способ почти детский, но не стоит забывать: оба они были очень молоды.
Как у всех «хороших», как у всех лучших сицилийцев, у Майораны не было нужды примыкать к какой-то группе, устанавливать тесные связи с ее членами и становиться среди них своим человеком (склонность к объединению в группы, в cosca, присуща худшей части сицилийцев). К тому же между ним и группой «ребят с улицы Панисперна» было существенное различие: Ферми и «ребята» искали, он же просто находил. Они, занимаясь наукой, удовлетворяли свое желание, он — естественную потребность. Они любили науку и старались ею овладеть — Майорана, возможно не любя ее, как бы носил ее в себе. Ферми и его группа имели дело с некой внешней тайной, каковую они стремились постичь, раскрыть, совлечь с нее покровы. У Майораны тайна была внутри, она являлась средоточием его существа, бежать от нее значило бежать от жизни, из жизни. Жизнь рано развившихся гениев (каковым был Майорана [80] *) словно бы ограничена неким непреодолимым — временным или творческим — пределом. Предел этот будто назначен заранее и незыблем. Вслед за тем, как достигнуты в том или ином виде деятельности законченность и совершенство, полностью разгадана загадка, найдена идеальная форма — то есть раскрыта некая тайна познания или, условно говоря, секрет красоты в науке, литературе или искусстве, — наступает смерть. А поскольку деятельность раннего гения — это его естество, его жизнь, а естество и жизнь его — это его ум, то он невольно знает, что ему суждено. Занимаясь делом, он невольно чувствует это предупреждение, этот страх. Он ведет игру со временем — своим временем, своим возрастом, — пытаясь обмануть его, задержать. Он стремится удлинить отмеренный ему срок, отдалить назначенный предел. Старается уклоняться от работы, которая, будучи завершенной, станет сама завершением. Завершением его жизни.
80
* О раннем развитии Майораны много говорилось в статьях, публиковавшихся в последние годы в газетах, еженедельниках и журналах. Об этом же пишет Амальди в «Биографическом очерке», на который мы часто ссылаемся (он входит в изданную в 1966 г. в Риме Национальной академией дей Линчеи книгу «Жизнь и деятельность Этторе Майораны»).
Если других детей заставляли читать пришедшим в гости родственникам и друзьям стихи — в то время, как правило, «Непоседу Терезу», — то Этторе приходилось решать арифметические примеры — перемножать трехзначные числа, извлекать квадратные и кубические корни. Это в три-четыре года, когда он и прочесть-то числа не умел! «Если ему задавали пример, маленький Этторе, словно желая уединиться, залезал под стол и оттуда через несколько секунд отвечал». Под стол — чтобы сосредоточиться и еще потому, что, как все вынужденные выступать перед публикой дети, он стеснялся. И возможно, его чрезмерная застенчивость, мешавшая ему, уже взрослому, делиться результатами своих исследований, — отголосок того детского стыда.
Возьмем Стендаля. Это — пример раннего развития, задержанного насколько было возможно. Тут даже двойная преждевременность, ибо и книги его опережают то время, когда они выходят в свет. Эту преждевременность Стендаль осознает. Той, другой, о которой он как бы предупрежден и которой боится, всячески старается избежать. Теряет время. Симулирует желание сделать карьеру, добиться успеха в свете. Прячется. Маскируется. Занимается плагиатом или пишет под псевдонимами (впрочем, это — противоположные проявления одного страха). И до какого-то момента в такой игре преуспевает. Скажем, до трактата «О любви». Но когда он создает этот трактат, становится ясно, что шансов продолжить игру немного. Еще несколько лет сопротивления — и он вынужден за короткий срок написать «всё». Откладывать больше нельзя, и говорить «я не я» уже ни к чему. Он еще делает это как бы по инерции; но назначение Анри Брюлара — вполне определенное: подвести Анри Бейля к смерти таким, каким он был в пору между детством и молодостью, между Греноблем революционных лет и Миланом периода наполеоновской кампании — то есть в то время, которое было отпущено ему для работы и которое он сумел отсрочить, задержать, избегая его до последней возможности. И именно эта непоследовательность, это раннее развитие, отложенное до зрелых лет, это сохраненное неприкосновенным и незамутненным, точно в пробирке, ядро жизни, этот возраст, который больше не может ждать и вторгается в иной возрастной этап, — все это и придает такую прелесть каждой стендалевской странице. Добавим, что очевидным признаком раннего развития Стендаля, «подавленной» им преждевременности служит для нас природа его ума (можно и наоборот: «умность» его природы) — точно такая же, как у других «ранних». Как у Джорджоне, Паскаля, Моцарта — если называть лишь самых известных. Математический склад ума, музыкальный. Ум счетчика [81] *.
81
* В биографии и творчестве Стендаля есть и множество иных признаков. Назовем наугад лишь некоторые.
Уже в ранней юности Стендаль знает, что он — тот писатель, каким он станет. Поведение его следовало бы расценить как типичную манию величия на грани бреда, не будь оно обусловлено тем, что напишет он позже. Он прекрасно знает: ему есть что сказать. И намеренно, сознательно теряет время — хоть и не знает точно почему, хоть и считает: причина в том, что сказать ему надо слишком много (1804 год, Journal: “J’ai trop `a 'ecrire, c’est pourquoi je n’'ecris rien’*). Графомания более поздних лет для Стендаля — своеобразный способ рассеять как можно шире в пространстве свою жизнь, протяженность которой во времени, опасается он, будет невелика, — оставляя «следы жизни» на всем, что попадается под руку (из вещей «фонда Буччи», хранящихся ныне в Милане, особенно трогательно выглядит пудреница — или табакерка, — изнутри вся покрытая текстом). Стендалевская же тайнопись — способ эти следы обнаружить, загадочностью и непонятностью создать впечатление их значительности и возбудить к ним интерес. Графомания и тайнопись характерны соответственно для детства и отрочества — когда письмо открывают для себя впервые и когда, с появлением внутренней жизни, изобретают его заново. Ребенок пишет везде, где может. Подросток же всегда старается выдумать «тайный» способ письма.
* Дневник: «Я должен написать слишком много и потому не пишу ничего» (фр.).
Рядом со случаем Стендаля — противоположный, но наглядно доказывающий ту же истину случай Эвариста Галуа. И как Стендаль делает все возможное для отсрочки, так Галуа, двадцати лет от роду, в ночь перед дуэлью, которая — он «знает» — станет роковой, сроки опережает и лихорадочно излагает в письме своему другу Шевалье суть того труда, который ему суждено было создать, который и есть его жизнь, — теории групп подстановок.
Сам того не зная и не осознавая, Майорана, как и Стендаль, пытается не делать того, что он делать должен, чего не может не делать. Прямо и косвенно, своим примером и увещеваниями Ферми и «ребята с улицы Панисперна» принуждают его что-то делать. Но он занимается этим будто бы в шутку, словно на пари. Легко, иронично. Как человек, который на вечеринке в дружеской компании неожиданно начинает показывать фокусы, но, только прозвучат аплодисменты, отходит в сторону, извиняясь и говоря, что дело это нехитрое, так сумел бы любой. Он смутно чувствует, что каждое открытие, каждая находка приближает конец и, когда свершится «то» открытие — полное раскрытие тайны, назначенное ему природой, — наступит смерть. Он сам и есть природа, как растение или пчела, с той разницей, что в его распоряжении своеобразное игровое поле — пусть незначительное, — где он может попытаться обойти природу, перехитрить, может искать — пускай тщетно — лазейку, какую-то возможность бегства.