Шрифт:
Я вошел в гостиную, неловко теребя ключи.
Катя сидела в кресле, подогнув ноги. Ее черные строгие глаза не отрывались от экрана. Я повернул голову. Шла „Смехопанорама“.
Я стоял как не родной, бессмысленно глядя в экран.
— Сядь, не стой, — сказала жена. Ее голос не имел ни цвета, ни запаха, ни вкуса.
Я сел. В последующие два часа мы оба не шелохнулись.
Когда закончились вечерние новости, Катя вдруг вскочила. Я дернулся.
— Куда ты?
Она наморщила лоб, будто что-то потеряла.
— Восемь. Юра голодный. Пойду ужин готовить.
Я встал, прокашлялся, обнял ее за плечи и начал все сначала.
Прекрасное Катино лицо, исказившееся до неузнаваемости. Истерики, рыдания, проклятия. Но главное — ее глаза. Когда я произнес необходимые слова, видел, как еле заметно вздрагивают ресницы. Как глаза пустеют, под глаза ложатся тени, щеки вваливаются. Я убивал ее. Каждым словом.
Мы обрекли себя на это. Когда предали человека, которого оба любили. Когда в первый раз легли в постель. Когда посчитали себя умнее и хитрее всех, способными перехитрить Жизнь.
Осуждающие глаза четы Дубровских, Катиных братьев, сестер, друзей! Обвинения, угрозы, жирный плевок Ивана Петровича, стекающий с переносицы на кончик носа, на губы. Я смотрел на тестя, не утираясь. Пытался взглядом выразить все понимание собственной виновности, свое сожаление. Но поправить ничего было нельзя. Я похоронил собственного сына и разрушил чужие жизни, как разрушал все, к чему прикасался.
Катя осела, как фигура из песка. Через три месяца, когда я уже надеялся, что обошлось, загремела в психбольницу с диагнозом: „временное психическое расстройство“.
Теплое весеннее утро, ласковый ветерок, пение птиц. На задней террасе клиники, у приемного покоя, я беседовал с врачом, который, судя, по облику, был внебрачным сыном Альберта Эйнштейна. Между нами в кресле на колесиках — Катя. Исхудавшая, с черными кругами вокруг глаз, в салатового цвета больничной пижаме. От нее пахло немытым телом, кислым запахом безумия. Волосы свисали по щекам грязными сосульками. В руке она сжимала мятую фотографию. Взгляд пустой.
— Ваша жена впала в регрессивный аутизм, — сказал Эйнштейн. Руки заложил за спину, тайком от меня, Кати, и даже от самого себя перекатывая в ладонях два железных яйца. Они там тихо стукались друг о друга.
— Что можно сделать?
Он вздохнул, сложив губы бантиком.
— Скрестить пальцы и… надеяться.
Я матернулся. С тоской посмотрел на Катю. Доктор склонился над креслом, положил ладонь на плечо Кати. Та — о чудо! — вздрогнула. Но взгляд остался пустым.
— Милая, что это у вас?
— Фото моего мальчика, — радостно сообщила Катя. Я знал, это неправда: на фото она сама в пятилетнем возрасте, скромно улыбается в объектив, зажав в ручонках подол платьица в красный горошек.
— Всегда это, — отравлено сказал я. — Детские фотографии. Плюшевый медведь с оторванным ухом. Все равно его не брошу, потому что он хороший. Безглазые куклы. Это никогда не закончится! Вы сказали, регрессивный аутизм…
— Подобное умственное расстройство часто провоцируется травмирующим фактором. Например, гибелью маленького члена семьи. Человек замыкается в себе и как бы возвращается в инфантильное состояние.
Я потер лицо.
— С ума сойти. Я могу побыть с ней наедине?
— Конечно, — доктор взглянул на часы. — В случае чего, немедленно сообщите сестрам.
— Как ты? — спросил я, присаживаясь на корточки. Взял Катю за руку. Она не отвечала.
— Катя, — позвал я. — Ты слышишь меня?
Ее ресницы дрогнули.
Она повернула голову, как кукла. Увидела меня. Печально улыбнулась.
— Паша? Что ты здесь делаешь?
— Пришел… навестить, — выдавил я, прикусив губу. Глотая слезы, поцеловал ее руку. Вспомнил все время, что я наведывался сюда, приносил ей фрукты, словно надеялся откупиться.
Боже, что я наделал?
— Павел, — Катя сжала мою руку. Глаза наполнились тревогой. — Скажи, где Юра? Где мой мальчик?
Я молча смотрел на жену. Глотка пересохла, язык одеревенел. Я плакал. Но что теперь значили слезы?
Что я мог сказать? Только то, что и сам порой вскрикивал, просыпаясь по ночам в холодном поту. Мне снилось происшествие на трассе. Перекошенное тело сына на асфальте — сломанная марионетка в луже крови. Во сне я даже чуял ее запах — тяжелый, железистый, сладкий до тошноты.
Я часто видел его. Как он стоит в углу. И смотрит. Печально, никого не осуждая, будто отпуская грехи. Или бегает во дворе вокруг толстенного раскидистого дуба, низко склонившего уродливые ветви. Слышу смех — звон серебряного колокольчика. При жизни Юра редко смеялся.