Упит Андрей Мартынович
Шрифт:
— Как цветок желтоглава, когда весенние воды спадут, — восхищался Мартынь. — А ведь дочь Пакли-Берзиня!
Сокровищница его воспоминаний вновь отворилась, он должен был рассказать, почему Берзиня прозвали Паклей, хотя остальные знали это так же хорошо.
— Случилось это в ту пору, когда Берзинь, еще смолоду, года три пробовал батрачить. Известно, ничего из этого не вышло, такого лентяя и обжору никто держать не хотел. А в ту пору он служил у отца сунтужского барина и поехал раз в Клидзиню с возом льна к скупщику Милке. Милка в ту зиму безменом уже не взвешивал — привез из Риги новомодные весы: товар кладут вниз на большую площадку, а гири ставят на маленькую полочку, подвешенную на цепях. Только пятнадцать пудов потянул воз, а дома взвешивали — семнадцать. Берзинь раззадорился, хочет свое доказать: «Не могли же у меня эти три пуда в Даугаву свалиться, когда река замерзла и лед толщиной в три с половиной фута! Плут ты, жулик, и весы у тебя неправильные, — не иначе, ты носок сапога в эту дыру просунул или пробку вниз подложил!» Милка ни слова, только бороду теребит. «Это не с моими весами-то, а с тобой что-то не ладно. Посмотрим! Становись на весы!» А тот по дурости и вскочил, брюхо выпятив: «Ну, ну, гляди же!» Положили большие гири — Берзинь не тянет, положили поменьше — опять не тянет. Наконец поставили три самые маленькие гири, только тогда и взвесили. Милка подсчитал: «Два с половиной фунта!» — и покачал головой: «Я не говорю, что с тобой что-то не ладно! Эх ты, Пакля-Берзинь!»
Только сам рассказчик посмеялся над своим рассказом. Браман презрительно фыркнул, Ванаг снова пододвинул стаканы.
— Ну, за новый клевер!
Мартынь Упит даже не поморщился как следует — очень уж был восхищен повторным угощением.
— За новый! Вырастет и зацветет, за это ручаюсь! А будущей весной по ржи еще десять пурвиет засеем, пускай только Осис зимой готовит колья с развилками.
В имении клевер пробовали сеять еще при старом помещике Ремерсе. Но о скирдовании тогда никто понятия не имел. Барский староста, дед теперешнего сунтужского барина, надумал сушить клевер, как сено: разворошат покос, с одного конца стороны обсохнет, перевернут на другую. Неделю так ворошили, а он все зеленый да зеленый — домой не свезешь, в стога метать также нельзя. А тут как примется дождь лить, да два дня кряду — и все пропало: мелкие листочки и головки опали, а будылья не ест ни лошадь, ни корова. На том и кончилось.
Мартынь Упит смеялся от души, встряхивая густыми каштановыми волосами, отросшими почти до плеч.
— Вот дурьи головы вместе со всеми их старостами. До такого простого дела, как развилки, не додумались!
— Всякое дело непростое, пока не знаешь, — задумчиво сказал Ванаг. — Теперь осенью молотят на открытом току — каток бьет ребрами, лошадь ходит по кругу и тоже топчет копытами, остается только приподнимать солому и вытряхивать зерна. А на барщине в помещичьей риге знали только цеп, и деды наши у себя дома цепом молотили. Теперь такой каток кажется пустячным делом, а попробуй сосчитай-ка, сколько времени прошло, пока дошли до этого? Сто, двести лет?
— Да, чудно, — потер свой изрядно покрасневший нос старший батрак. — Прямо под носом лежит, а взять смекалки нет.
Браман был такой — чем больше пил, тем злее становился. Второй стакан он выпил в два приема, а глаза уже слипались, хотелось спать.
— К дьяволу всю эту новую моду! — буркнул он, сердито тараща глаза. — Когда молотили цепами, какая длинная солома оставалась! Какие крыши получались! Вон у того же Рауды корчма — кто помнит, когда ее крыли? Бревна прогнили, дом осел, а крыша, хоть и обросла мхом, все же цела, капля воды не пройдет. А как теперь, когда солому катком сомнут? Хорошо, если на десять лет хватит, а там подставляй лестницу да полезай чинить.
— В Юнкурах у одного хозяина есть такой станок, — сказал Мартынь, — запрягут лошадь и гоняют по кругу — из осиновых кругляков делают дранку. Сперва крышу отрешетят, потом покроют дранкой и приколачивают гвоздями. Вот это крыша! Белая да гладкая, как полотно.
Браман сжал кулаки, словно Мартынь со своей дранкой хотел нарочно разозлить его или обидеть.
— А долго ли она белой останется? Солома ввек не уступит осине. Одни гвозди сколько будут стоить! Мне уж пускай не рассказывают. Сам дурень, так и других дураками хочешь сделать.
Он оттолкнул пустой стакан, вскочил из-за стола и пошел, торопливо шаркая ногами, — сердитый, низенький, сгорбленный, от тяжелой ходьбы кривоногий; он будто только что вышел из грязной канавы. Старший батрак тоже разозлился.
— Кто сам дурак, того уж глупее не сделаешь! — крикнул он, чтобы услышал Браман.
Но наружная дверь с шумом захлопнулась, на дворе взвизгнул Лач, — должно быть, лежал на дороге и получил пинка. Ванаг примирительно махнул рукой.
— Не стоит с ним, его уж никто не переучит. Да и нелегко старикам приноравливаться к новым временам, новым порядкам.
Больной в углу уже давно потягивался и теперь начал глухо, с задохом, кашлять. Ванаг продолжал тише, хотя старик все равно не мог их слышать:
— Как только мой старик не ругался из-за молотильного катка, из-за бороны с зубьями, да из-за всего… Чудная голова! Сам ведь тоже на некованой телеге не ездил, как его отец. Далеко ли теперь на такой уедешь по нашим большакам или по мостовой до станции?
— Далеко не уедешь! — отозвался Мартынь Упит. Глаза у него блестели, расстегнутый ворот рубахи распахнулся, на шее выступили капли пота — сказывался второй стакан грога. — Каких только перемен я не видел на своем кошачьем веку.
— И не то еще увидишь! — Ванаг тоже заметно захмелел и воодушевился. — Вилков показывал немецкие плуги, у него их шесть на складе. «Почему в имении теперь только такими пашут? — говорит. — Разве Зиверс не знает, что делает? А почему вы, мужики, попытать не хотите?»
— В имении… — недоверчиво улыбнулся старший батрак. — У Зиверса много денег, он все может. Где же нам во всем за имением угнаться.
Видно, Бривиню эта немецкая штука давно засела в голову, он оперся локтем на стол и просунул ладонь под бороду.