Шрифт:
— Фальшивых? — переспросил его Адольф. — О, неверующий Фома! Поклоняясь, ты тут же разоблачаешь. Твой мозг, что буравчик, точит и во всем сомневается.
— В первую очередь — в том, чему готов поклоняться. Объясни, если на то пошло, такое отчетливое противоречие: если знание есть исторически развивающийся процесс, ведущей силой которого является все та же борьба знания и природы, то почему старый великан ставит сам себе предел, объявляя, что предметом знания является абсолютное знание?
Рутенберг беспомощно пыхтит и лезет за трубкой в оттопыренный карман широкой неподпоясаиной блузы.
— В такой день, когда за окном солнце, когда хорошенькие девушки нежно смеются вдали, неохота лезть в эти сырые дебри. Спроси Бруно.
Но Карла не уймешь.
— Я пытался обойти эти путаные нагромождения, в первый момент обманывающие диалектической простотой. Но проклятый мой дух не знает покоя. Роет, гонит от книги к книге, от мысли к мысли. Так пришел я к философии и приду, видимо, еще ко многому. Неуловимыми нитями связаны все виды знания. Юриспруденция немыслима без философии и истории. Абстракция есть только путь к конкретному. Но и познание конкретного беспредельно. Млечный Путь, кажущийся нам дымкой, — сотни осязаемых звезд. И вот я разрушаю то, что создал накануне, чтоб из развалин возводить новое здание. Надолго ли? Но иначе нельзя. Я отрицал Гегеля — и принялся изучать его, чтоб осмеять, низвергнуть, растоптать. На моем щите были имена Канта и Фихте — и вот я побежден и примкнул к теперешней мировой философии. Так выглядит идея развития, учит меня — на мне самом. После стольких отрицаний я вооружаюсь Гегелем, как Зигфрид мечом героя, и хочу сражаться дальше. Как знать, не пронзит ли меч со временем и старого прусского гения!
— Не удивляюсь. Ты — головастик, Карл. А разум — наиболее смертоносное оружие. Я на десять лет старше тебя, но вот никогда не додумывался и до сотой части того, что тревожит тебя между прочими вопросами, этак по пути, как камешек, прилипший к башмаку. В твои же годы, как ты, безусый, я обкрадывал книги, щеголяя словами и мыслями их авторов без всякого стыда. Сам я думал мало, почитал два-три авторитета, признанных и непризнанных, лихо пел, танцевал и верил, что Библия писана бессмертными. А я был не из худших. Я жил, как щенок, увидевший мир. Ты совсем из другой глины. Не дилетант, как большинство худших, и не педант, завязший на всю жизнь в двух-трех проблемах. Ты — мятежник. Но я боюсь, не засушишь ли ты свое сердце.
С недавних пор тридцатилетний учитель кадетского корпуса и юный студент из Трира, с едва пробивающимися черными волосками над короткой пухлой верхней губой, стали закадычными друзьями. Рутенберг познакомил Карла и с другим учителем — Карлом Фридрихом Кёнпеном. В сумерки они часто ездили на лодке. Нигде на суше не говорилось так свободно и дружно. Устраивали причал на песчаном берегу, разжигали костры, пили, пели, спорили.
Карл ценил своих новых приятелей. Рутенберга он больше любил, Кёппена — уважал.
Позже других узнал Маркс самого Бруно Бауэра. Знакомство произошло на лодке, в сумерки. После жаркого летнего дня на воде было свежо и тихо. Карл и Адольф взялись за весла. Оба любили греблю. После нескольких недель в Штралау. Маркс опять выглядел силачом. Он снял мундир, расстегнул рубашку. Широкая оголенная грудь равномерно вздымалась при каждом взмахе весел.
— Ну и силен же ты! — удивлялся Кёппен, почтительно глядя на вздувающиеся юношеские бицепсы.
Карл засучил рукава. Адольф, меланхолически поглядывая на корзину, полную бутылей и пакетов, пел песню рейнской рыбачки. Никто не подхватывал монотонного припева, и песня, выдохшись, смолкла.
Бруно Бауэр курил, глядя на берег. Карл разглядывал его лицо, повернутое в профиль: три острых линии, образующие лоб, нос и подбородок. Было что-то отталкивающее в рисунке узкого носа, что-то фанатически упрямое в треугольном подбородке. Карлу припомнился старый портрет флорентийского монаха Лабриолы.
«Способен ли он на широкие обобщения?» — пронеслось в мозгу, но сейчас же исчезло.
Маркс был высокого мнения о революционном штурме неба, которое предпринимал молодой доцент. Бауэра хвалил Ганс…
Плыли в молчании, разнеженные вечерней истомою, плеском воды и доносящимися издалека рыбачьими песнями.
— Кстати, Маркс, я рад сообщить, что вы приняты в члены нашего клуба, — сказал Бруно. — В филистерском ядовитом мирке, который наступает на нас со всех сторон, этот клуб единственное противоядие. Не рассчитывайте увидеть там каких-нибудь сиятельных господ. Кроме здесь присутствующих, вы найдете также Тодора Альтгауза, изучающего теологию и потому отъявленного атеиста, моего брата Эдгара, да еще нескольких, способных мыслить и потому неспокойных.
Рутенберг снова затянул песню о рыбачке, ожидающей в непогоду запоздавшего рыбака.
— «Рыбачка с Рейна видит, как тонет ее жених, как хищные сирены тащат на дно его тело», — скорее рассказывал, чем пел, Рутенберг и закончил неожиданной репликой: — Ох, и напьюсь я в честь рейнских рыбачек и рейнских поэтов! Маркс, ты выпьешь бутылку рейнвейна в память Арнима?
— Я предпочитаю кружку мозельвейна во здравие Гейне, — ответил Карл.
Лодка причалила к песчаному берегу. Бруно и Фридрих Кёппен быстро насобирали сухих веток и разожгли костер. Карл тщетно призывал Адольфа к благоразумию. Рутенберг, не дожидаясь начала трапезы, ловко выбил пробку ударом по донышку и наполнил кружки. Быстро хмелея, он становился назойливо нежным, грустным и болтливым.