Шрифт:
Джону было около шестидесяти лет.
— Не так много, черт! Но шестьдесят моих лет, когда в году сыт день, а впроголодь живешь больше трехсот шестидесяти суток, продырявят и не такую поганенькую шкуру, как моя, — говаривал он.
То, что на ум лезли прошлые события, старик объяснял приближением смерти. Он вспоминал, что мать его незадолго до кончины переселилась мыслями в мир смерти.
— Так вот и я, — огорчался старый Джон. — А почему — не знаю. Все равно — что срезанные ногти подбирать и беречь, что старое помнить. Было — и нет, а раз нет, то и не было.
Были, однако, позади, в ушедшем времени, счастливые денечки. Сам Джордж Меллор был другом Джона. Немало железных позвонков хрустнуло под беспощадными их кулаками. На совести старого Джона много изуродованных лоснящихся скелетов железных демонов. Но переменились времена. Переменились понятия о рабочей доблести и чести. Старый Джон заметил это лишь в последнее десятилетие. Рабочие не только примирились с машинами, но и полюбили их. Вилли Бринтер любовно рассказывал о движимой паром сушильной машине для пряжи, которую обслуживал.
Мать Вилли была деревенской портнихой. Он мечтал сам сконструировать железный швейный аппарат. Он часто чертил на стене желанную машину. Его план заключался в устройстве челнока наподобие прядильных станков. Нередко юноша делился надеждой с Джоном.
— Такая машина, — говорил он мечтательно, — сможет сделать пятьдесят стежков в минуту, а может быть, будет шить беспрерывно.
Другие времена.
Джон не осмеливался более признаваться в том, что он был когда-то приверженцем неукротимого Джорджа Меллора.
Протяжно, настойчиво загудел первый фабричный гудок. Ему мгновенно ответил другой. Гудки разбудили людей. Ежась от сырого холода, пролезающего в щели стен и окон, рабочие лениво прислушивались к знакомым голосам фабричных труб. И каждый невольно думал о том, как глухо, пусто, мрачно утро без этого обещающего зова, как страшно было бы пробуждение, если бы гудки не возвестили, что сегодня есть работа.
Старый Джон угадал — маленькая Энн проснулась раньше других и пронзительно заорала. Так начался день в большом сарае с двумя окнами возле Буль-Ринга. Обитатели углов вылезли из-под тряпья, курток, рваных одеял. Грудная Энн неистовствовала, требуя молока. Молока не было. Мать сунула ребенку кусок хлеба, обмакнув его в пиво. Энн выплюнула жвачку. Лицо ее, как синяк, стало из желтого багровым и наконец фиолетовым. Ребенок корчился и давился криком.
— Дай покормлю девчонку, — раздался из-за кисейной занавески грубый голос, и голые пухлые руки взяли маленькую Энн.
Мощная Клара стирала поденно в домах купцов. Она считалась самой богатой среди съемщиков углов.
Непревзойденная пьяница, Клара славилась своей щедростью. Она не скупилась на угощение друзей.
— Пиво не пьянит, если пить его в одиночку, — говаривала прачка.
Маленькая Энн, заполучив бурый, собранный в складочки сосок, мгновенно стихла. Клара, ловко передернув плечом, сбросила кофту и открыла вторую грудь. Потом взяла с пола своего полуторагодовалого сынишку. Обеими большими, шершавыми руками она приподняла огромную грудь и силком всунула сочащийся молоком сосок в детские губы. Так начался утренний завтрак. Мальчик часто отрывался от материнской груди и, чтобы было сытнее, заедал молоко лепешкой. Старый Джон, пряча в бороде и усах умиленную улыбку, смотрел, как толстая прачка, сидя на краю кровати, не то мечтательно, не то насмешливо поглядывая вниз, поила двоих детей.
— А, какова моя молочная ферма! — гордо сказала ему Клара, выпятив шары груди. Она высвободила и нажала сосок. Струя молока разлетелась брызгами над головой Джона.
В ото время в одном из углов началась потасовка. Жена ткача Неда, дряхлая Мери, дала пощечину своему мужу. Он схватил ее за волосы.
— Билли, — сказала меланхолично прачка Клара, — я занята, разними их.
— Он опять вместо денег приволок кусок сукна! — отрывисто выкрикивала Мери. — На дьявола мне тряпье! Где деньги, мерзавец? На, корми сам свой приплод! — Она брыкалась и ногами гнала к отцу немытых зеленовато-бледных детей.
— Объясни ей, Вилли, — умолял ткач, отпуская сбившиеся жидкие женины волосенки, — объясни старой ведьме, что вместо денег фабрикант распорядился заплатить нам натурой. Разве с ним управишься? Или баба хочет, чтобы меня выгнали с фабрики?
— Ты должен был получить тридцать пять шиллингов. У меня долгов на сорок. За эту дрянь, — она мяла сукно, — никто не даст больше десяти… — рыдала все тише и тише Мери.
Джон понуро сидел на тюфяке. Утро — как утро. И слова, и переживания изо дня в день одни и те же. Он не знал иной жизни, иных чувств, радостей и горестей.
Мать Энн предложила одинокому старику кружку с бурдой, важно называемой кофе, а юный друг его Вилли Бринтер разделил с ним свой хлеб. Покуда женщина возилась с жестяным кофейником на очаге, Джон качал насытившуюся, ставшую вялой Энн и тихо, нараспев читал ей вместо колыбельной стихи о фабричных детях. Их певал когда-то молодой ткач в Глазго:
В пять часов встают с рассветом В непогоду и туман, Не обуты, не одеты, Пуст желудок и карман.