Шрифт:
Джон озирался по сторонам и прислушивался. Из подхваченных обрывков разговоров он понял, что демонстрацию готовили давно. Ему стало обидно. Разве не был он старым, заслуженным луддитом, другом славного Меллора?..
«Без меня собирались, значит, где-нибудь за городом, во рву, как мы когда-то», — подумал он, и горечь сменила праздничную радость.
И, как всегда в последние годы, он упрекал себя в старости.
Не нужны старики даже в этом деле… Да и где, кому нужны?.. Он слыхал, что в далеких странах, на других материках кочующие племена обрекают старцев на смерть. Старики — обуза, жалкий хлам, олицетворение немощи…
Рабочие разбились на колонны и шли по шести в ряд. Джон никогда не видел такого количества людей вокруг себя. Сколько блестящих глаз, сколько бьющихся в унисон сердец!..
Кто-то взял Джона за руку и вывел в первый ряд.
— Ты расскажешь нам о своей жизни, — сказал ему доктор Дуглас. — Ты — живая летопись рабочего класса, Джон Смит.
— Держись, старина, соберись с силами.
— По сдамся, тут еще есть огниво! — ответил Джон, ударив себя по лбу. Но слез удержать не мог.
Люди вышли из домов. Впереди шествия несли флаги. Тугие знамена реяли над толпой. С деревьев и крыш, с окон маленьких домиков свешивалась, размахивая пестрыми лоскутками, детвора. По всему пути к Буль-Рингу выстроились духовые оркестры. Равнодушие покинуло город.
Злоба пряталась в щелях — особняках буржуа и пригородных поместьях аристократов. Радость заполнила улицы. Разные чувства волновали Бирмингем. Но равнодушия не было нигде.
Неожиданно, точно устыдившись самого себя, прекратился дождь, и солнце — редкий гость этих мест — разорвало тучи, осветило бурый город.
— Нас больше ста тысяч, — говорили демонстранты, и Джон с гордостью повторял эту грозную цифру.
На расстоянии тридцати ярдов друг от друга стояли неподвижно знаменосцы. На ярких полотнищах извивались золотые буквы лозунгов.
— Читай! — требовали женщины и рабочие от молодого грамотея.
— Читай! — просил и Джон. Он никогда не горевал сильнее от того, что не знает языка букв.
— «Свобода! Когда снова соберутся ее сыны — задрожат тюрьмы», — читал нараспев рабочий надписи на знаменах. — «Свобода! Они считают ее пустой угрозой и смеются, но мы заставим их плакать кровавыми слезами. Надежда! Мне слышится, будто птичка поет».
— А на том знамени что — прочти, — просили женщины.
— «Народ одолеет врага».
— Еще бы не одолеть! — убежденно ответил знамени Джон.
Медленно двигалось шествие. Музыка заглушала голоса.
— Тут о чем говорится, что вышито? — Джон дергал за руку соседа.
Вокруг громко пели. По Джон не слышал песен. Слова, вышитые на тканях, звучали для него, как новые псалмы новых безымянных пророков.
Грамотей неохотно читал снова:
— «Свобода, как ее даровал господь всем живущим под небесами».
— «Революция! Я видел нации, нагруженные подобно ослам, но они сбросили с себя бремя, — иначе говоря, высшие классы».
На узком, рвущемся вверх флаге было начертано изречение Бёрнса:
«Сословие — штамп для золотой монеты, а человек — металл для ее чеканки».
— Здорово! — засмеялся Джон и протянул руку вверх. Ему хотелось прикоснуться к флагу. — Ведь как ловко сказано, сразу не поймешь!
Первые колонны вошли на Буль-Ринг. Городской, некогда обширный луг был уже запружен толпой, подошедшей из других частей города. И здесь, как и на улицах, колыхались знамена, боролась песня с духовой музыкой и восторженными бессвязными выкриками. Джон, омоложенный этим утром, бойко протискивался к деревянной трибуне. Нелегкая затея! Он скользил по сырой земле, кого-то толкал и спотыкался, но чьи-то заботливые руки помогали ему встать; люди, добродушно ворча, сторонились, давая ему пройти.
— Дорогу старому петуху! — шутили рабочие.
Впервые не были Джону помехой седые волосы, более того — они прокладывали ему дорогу. У трибуны он увидел Вилли Бринтера. Юный слесарь был веселый и красный, точно от вина.
— Поцелуемся, старина! — сказал он Джону. — Стоит жить шестьдесят лет, как ты жил, ради одного такого дня.
Они поцеловались друг с другом и полезли с объятиями к окружающим.
Демонстранты избрали председателя.
Сто тысяч рук поднялись, голосуя. Какие это были руки? Шершавые большие руки борцов. Упрямые руки победителей. Сухие, крепкие и натруженные. Сто тысяч взведенных курков. Сто тысяч нацелившихся штыков не олицетворяли угрозы большей, не вселяли во вражьи сердца большего трепета, чем эти инстинктивно собранные в кулаки либо бесстрашно выпрямленные, как знамя, руки. Среди все возобновляющихся криков восторга председатель объявил митинг открытым. И случилось то, чему никто не смог бы поверить за миг до того. Сто тысяч ртов сомкнулись, смолкли оркестры, мгновенно, точно по команде.