Шрифт:
— Нет, — сурово пробасил из угла Монтиньи, — нет, Хамахер, вы правы лишь в том, что из юношей, подобных Карлу Марксу, редко получается среднее. Он или далеко пойдет по стезе знания, либо кончит кичливой болтовней и отрицанием всего святого. Я не желал бы ему ни того, ни другого. Пусть будет борцом за правду и справедливость. Профессоров и всезнаек, — выразительный взгляд в сторону спесивого учителя, — без него тьма, и не меньше развелось в Германии разочарованных, — жест в сторону господина Шлейга.
— Вы несносны, Монтиньи, и до старости сохраняете свежесть и пыл восемнадцатилетнего энтузиаста, что говорит о застое ума и духа, — жуя вставную челюсть, изрек Виттенбах. — Я говорю вам, что Генрих Маркс, сентиментальнейшее сердце, умер вовремя. Его сынок не отвечает отцовскому идеалу, а это был бы наибольший удар для нашего друга. Я рад, что избежал сетей Гименея и того, что называется радостями отцовства… В Карле притаился демон критики и мятежей, — продолжал он. — Я заметил это давно, когда учил его истории родины и любви к великому поэту. Достаточно посмотреть на его почерк, — тысяча чертей, превращенных в каракули, — достаточно вникнуть в его суждения, чтобы не оставалось сомнения в тех опасностях, навстречу которым он бросается. Едва оперившись, он смел критиковать жирондистов и задавать мне каверзные вопросы. Он решился выдвинуть идею, которая в корне противоречит Иеремии Бентаму. На это способны не многие. И если он не кончит, вопреки предсказанию Монтиньи, как добрый прусский чиновник или ученый, то кончит плохо. Я могу лишь порадоваться, что юстиции советник Маркс не увидит, во что обратилось его божество. Он умер, полный иллюзий… — Старец помолчал. — Увы, вот уже несколько столетий, как некогда славный Трир не дает миру ни одного великого человека. Да и вообще наша эпоха — эпоха пигмеев. Где, спрашиваю я вас, современный Фридрих, где Наполеоны, Гёте? Печальна картина упадка, и, по совести говоря, друзья мои, я умру, не сокрушаясь. О бедный Трир! А вот, бывало…
Прошло несколько дней.
Генриха Маркса похоронили на кладбище под горой. Двери на Брюккенгассе снова плотно прикрылись.
Генриетта приискивала новую, поменьше, квартиру, вела долгие переговоры с нотариусом, ездила на свои виноградники. Она суетилась более всегдашнего, домашние дела теперь полностью перешли к ней.
Карл, собиравшийся обратно в Берлин, старался не расставаться со своей невестой. Их помолвку больше не держали в секрете, и всевидящие кумушки принуждены были отныне молча смотреть в щели жалюзи на неразлучных влюбленных. Возможные толки завистниц и злюк предотвращала Софи, сопутствовавшая подруге и брату в их прогулках за город.
Май близился к концу. В маленьком палисаднике на Симеонсштрассе какой-то заезжий швейцарец открыл семейную кондитерскую, куда трирские дамы, оценив строгие нравы, утвердившиеся там, решались приводить дочерей. Превосходное безе, слоеные «наполеоны» и просто песочники со взбитыми сливками одинаково привлекали и Женни и Софи. Карл охотно пил здесь с ними свой послеобеденный кофе и курил трубку.
Очень скоро он понял истинное назначение кондитерской и вместе с Женни забавлялся своими наблюдениями. Экономные матери быстро превратили палисадник на Симеонсштрассе в местный рынок невест, и плата за пирожное и кофе со сливками была лишь замаскированной оплатой места смотрин и торга. Молодые и старые женихи, зазванные свахами и сватами, могли здесь осмотреть предлагаемых невест и обсудить выгоды брака. Это было сметное, тягостное и уродливое зрелище.
Из глубины садика Карл и Женни смотрели на перешептывающихся, жеманящихся людей. Глаза Карла щурились, как всегда, когда он напряженно думал или удивлялся, и под влиянием тех же чувств широко открывались и без того большие глаза Женни.
— Какой отвратительный мирок: зверинец! — говорила она.
— Трирские купчики торгуют дочерьми не хуже, чем свиньями и виноградом.
— Бедные девушки!
— Они этого не сознают.
— Но отвратительнее всех — свахи. Посмотри на эту толстую ведьму. Впрочем, ведьмы обязательно худы?
— Очевидно, необязательно: эта жирная.
Оба смеются. Карл нетерпеливо тянет к себе зонтик невесты и, отгородившись им, целует ее, несмотря на возражения. Вечером он возвращается с Римской улицы.
Ведь вот, казалось, обо всем переговорено — нет, всегда возвращается Карл с одним и тем же чувством неудовлетворенности, ощущением того, что чего-то самого важного для обоих даже и не коснулись. Как всегда, Женни оказалась еще более красива, умна, чем он доселе думал. Она была для него неисчерпаема, как сама любовь.
Но то, что Женни сказала ему сегодня, поставило его в тупик. «Прочитав твое письмо в ноябре, я решила засесть за Гегеля. Я хочу знать то, что знаешь ты, жить твоими интересами, понимать пути твоей мысли». Он был крайне удивлен и ничего не ответил. Зачем ей Гегель? Новая, не совсем понятная Женни была перед ним.
Нужно ли девушке, его будущей жене, знать философию? Карл не любил ученых зазнаек в юбках: он изредка встречал таких в Берлине у Бауэра. Но Женни! Ее ум был по-мужски глубок и серьезен, ее облик и поведение так женственны. Чудесное сочетание! Знание для нее — не орудие борьбы с ним. Это показалось Карлу восхитительным. И на все лады он повторял дорогое имя: Женни, Женнихен, Женхен…
Поднимаясь по лестнице на второй этаж, к себе, Карл услыхал голоса в комнате матери. В приоткрытую дверь он увидел обтянутую шелком, тучную, выпуклую спину.
— Что же вы даете за ней?
— Наши дела так плохи, но все-таки я дам ей белье, наконец обстановку двух комнат.
— Маловато, госпожа Маркс. Доктора или юриста этим не соблазнишь. В наше время они хотят денег и только денег.
Это была сваха.
— Вон отсюда! — закричал юноша в одном из приступов неудержимой вспыльчивости, которая еще в детстве пугала Генриетту.