Шрифт:
Университет, прославленный на всю Германию философом Гегелем и теологом Шлейермахером, оказался с виду таким же серым и безличным, как дворцы, кирхи и казармы. Скука, чинная, благонамеренная, облепила старые стены, как копоть.
Пролежав не более десяти минут и смяв до неузнаваемости постельное белье и груду подушек, Карл вскочил и в два прыжка добрался до окна. Ему не хватало света. Нетерпеливо раздвинул линялые, стеганные на вате гардины и выглянул, приоткрыв раму. Внизу была улица, мощеная, довольно просторная и, по-видимому, всегда тихая. На уровне окна были крыши. Десятки крыш, утыканных разнообразными трубами, почерневшими, как старые сучья, как обгорелые пни. Карла поразили слишком прямые улицы. Вместо деревьев вдоль тротуаров стояли зеленые столбы, увенчанные фонарями. Позади, за крышами, торчал кирпичный шпиль убогой кирхи. Часы на ее верхушке почернели. Бой их был подобен старческому кашлю.
В другую пору безобразие и уныние открывавшегося из окна вида опечалило бы Карла. Но но теперь. Теперь он хотел, чтобы ничто в мире не отвлекало его от одной мысли, от одного желания, от любимого имени — Женни.
«Очертания этих сумрачных домов не более резки, чем ощущения моей души, этот огромный город но более кипит, чем моя кровь, ничто все равно не может мне сейчас казаться столь прекрасным, как моя Женни. Я готов очутиться один на необитаемой скале, один на один с поглотившей меня страстью», — не без приподнятости думал он.
В Берлине он был счастлив и хотел быть один. Чужие люди, каменная пещера, выдолбленная в квадрате скалы-дома, не мешали ему эгоистически отдаваться своим мечтам о будущем, своим планам борьбы за него.
Карл не знал половинчатых чувств. И в любви он был верен себе. Эта необычайная сконцентрированность чувства освобождала его от любовных поисков, от опустошающих «примериваний», от суррогатов влечения. Если он приглядывался к женщинам, то лишь для того, чтобы еще раз отдать предпочтение своей невесте. В Берлине, как и во всей вселенной, не было для него девушки привлекательнее и желаннее. В Женни он точным инстинктом отгадал женщину единственную, совершеннейшую. Перед нею меркли самые красивые, самые умные женщины мира. Перед нею отступали во тьму героини излюбленных книг. Все они, не заслуживая сравнения, лишь оттеняли ее превосходство. Она была его любимой. Она избрала его, Карла. Перед такой страстью годы и разлука бессильны. Они предназначены лишь углублять чувство.
Карл полюбил со всей силой, отчетливостью и цельностью зрелости. Это была его удача. Любовь — броня, вылившаяся из преклонения, гордости, сознания умственного равенства, — огромная любовь к Женни фон Вестфален отгородила Карла от всяких соблазнов, от всяких иных сердечных желаний. Он был верен ей но потому только, что верность отвечала его понятиям любовной морали, не потому, что к этому призвал его, прощаясь перед разлукой, отец, не потому, что его связывали клятвы, но потому, что иным он быть не мог. Потому, что любил.
Но труднее, чем с безрадостными линиями столичных домов и улиц, было свыкнуться с климатом, с сырым камнем, одевшим город. Избалованный солнцем, молодой трирец невольно искал среди каменных домов зеленые пятна. Деревьев, цветов почти не было в Берлине.
Карл любил смену времен года. Весну олицетворяли для него зацветающий платан и темный плющ.
Плющ вился по гимназической часовне, плющ окутывал террасу вестфаленского дома, платан рос на углу Римской улицы. До угла, до платана Женни разрешала Карлу провожать ее. Они подолгу стояли, разговаривая, на перекрестке улиц. Любуясь невестой, Карл дотягивался рукой до тяжелой ветки, обрывал большие мягкие листья с косыми прожилками. Платановые листья устилали улицу, приминали пыль.
Карл любил траву. В жаркие неподвижные дни лета он купался в Мозеле. Берег был зеленый, густо поросший мятой и ромашками. Птицы, казалось, дремали в воздухе. Звенели стрекозы. Карл плавал, нырял, резвился в воде или неподвижно лежал, обсыхая под солнцем. Мать, отпуская сына на реку, наказывала лежать в тени, прятаться от лучей. Но Карл предпочитал ракитнику траву, а тени — солнце.
Прижавшись к траве, он слышал отчетливо биение легко возбудимого сердца, которое казалось ему тогда пульсом земли. Жизнь была вся впереди, вдали, за преграждающим горизонт холмом Св. Марка. Карл мечтал. Знание мира было книжным. Мятежники, сражающиеся за справедливость, звали его в свои ряды. Иногда он брал с собой на берег Мозеля «Дон-Кихота» и, перелистывая, страдал с ним вместе и смеялся.
С цветами и травой долетали к Марксу лоскутки образов и обрывки слов. Чудесные ассоциации минувшего.
Карл иногда приносил цветы Женни. Из букета она всегда выбирала самый яркий, чтоб приколоть к корсажу. Цветы и трава украшали их любовь…
Осень таилась в радужных гроздьях вестфаленских виноградников, застревала в кустах смородины. Виноградники. Фруктовые сады. На их желтой согретой земле прошло детство Карла. В теплые вечера вся семья юстиции советника приезжала провести среди дозревающих Фруктов несколько веселы:: часов отдыха. У негустого плетня расстилали большие клетчатые платки. Мать доставала из корзины леденцы, пряники и бутылки с подслащенной малиновым сиропом водой.
— Милая Хандзи, — говорил тихо юстиции советник жене. — Счастлива ли ты? Дети мои, жизнь прекрасна, как наш Трир, как свобода, как верность, как годы, прожитые в любви вашими родителями…
Зацветающие и отцветающие деревья, зреющие фрукты доныне были всюду на жизненной дороге уроженца Рейнландии.
В окно его комнаты на Брюккенгассе смотрели отлогая гора Св. Марка и дальние виноградные поля.
Комната в Бонне упиралась окнами в старый сад, сырой от чрезмерно густых, застилающих солнце ветвей. Перед домом протекала река. Над ней, понуро опустив ветви, стояли ивы. Карлу нравились прогулки вдоль Рейна. Близ Бонна был выступ над рекой. Там в начало века нередко сидел молчаливый и недоверчивый Бетховен. Композитор прислушивался к шорохам воды и деревьев. Как-то в годовщину его смерти Маркс услыхал в концерте бессмертную Девятую симфонию. Он был ошеломлен. Он понял, почему старый Бонн так гордился своим великим музыкантом.