Шрифт:
— Государь, вот только был Ближний боярин, нужду до тебя имеет. Сердитый.
Царь возвёл глаза к потолку, помотал головой: мол, как мне это всё прискучило. Устало присел на ларь-коник. Тут и вошёл Годунов. Царь Фёдор ожидающе воззрился…
— Фёдор, смута! Смердье Чудов монастырь обступило. Грозят учинить воровство. Сладу нету… Тяжко!
— Что ж теперь, Боря? — Фёдор Иванович беспомощно развёл руками. — Разве стрельцов у тебя мало?
— Какое — стрельцы?! Куда ещё шушель дразнить? Бешеные, не приведи… до Кремля б не добрались?!
— Ой, Борис, не будет сна мне. Почто огорчаешь? — загундосил царь.
— Да ты что, царь?! — потемнел Годунов, но тотчас сбавил обороты. — Пойду я, государь, — при выходе обернулся. — Коли что, заступишься? За шурина?
— Ой, да чего ты… непригожее… совсем? — пискнул Фёдор.
— Не до пригожести, царь. Ну, спокойно тебе почить, — с безнадёжным вздохом боярин перекрестился и оставил слабоумца.
Вкус юшки
На Варварке громили бражные тюрьмы. Пёстрая лава своротила дубовые двери в оковах. Из подполья в объятья ей сыпалась испитая сермяжная голь. Долго чернь копила и спекала злобу, — вот и течь! Хлынуло чёрное, беспощадное, сметая, не обинуясь, утюжа. Отовсюду льётся гулкое, стоголосое:
— Что деется, братья-бояры?
— Покарают нас, ох, покарают…
— Куда ж ещё карать-то? Что за жисть? Вчерась разбойники всю Устюжскую слободу спалили. Это ль жизнь? Эха!!!
— Втору неделю на квасу сидим. На теле не поры, а тяжи, а там и не пот, а кровя. Выйти боязно: кругом грабёж, непотребство. Воруют, кому не лень!
— А заместо воров слободских же секут! Ноне поутру трёх насмерть забили. Остервенели бояры! Грызутся дружка с дружкой! А всё Борька Годунов — заправник!
— А Шуйские? Та ещё сволота. Татей голубят.
— А попадает холопам. К Шуйским дружки из Литвы понаехали. Утex пышных требуют. Угощений. Ляхи хуже всяка лиха. Пшибожовский вчерась сусленика за худую брагу в бочке живьём утопил.
— Тявкам токо на ляхов. А чего им от нашей тявки? Тьфу!
— Так боязно ж. Побьют, закалечат! А то и хлеще — за студную измену, за крамолу в острог законопатят.
— А Сапега-то, посланник ихний, грят, высокомерен зело. Его и шляхта и бояре ненавидят.
— Хлеба не купишь! Бояре да целовальники всю деньгу выкачали…
— Бей кружала!
— Гай-да!
Неуправляемым, трепыхающимся кашевом народ прудил у ближайших питейных домов. С треском вылетали ставни, крышки бочек, скользкие от вина лавки. Досталось и шинкарям. Само собой, кружечник Давыдка схоронился. А, судя по очной торговле, и не при деле был. За все, по обычаю, ответил подставной стоечник Немой Урюк. Ему оторвали уши и завалили бочками, из выбитых дон коих хлестала дурманная жижа.
Когда было покончено с несколькими кружалами, толпа пуще озверела — до безудержу. Теперь она катила, разрастаясь снежным комом, необузданная, пьяная и жестокая, слизывая лавки и терема. Пёр чёрный бунт, распаренный, дрожжевой — клубясь, булькая, бурля, плеща кипящей злобой, изощрённым изуверством, нутряным бешенством. Сырь пещерного сознания, точиво растелешённого порока, праздник раскованного греха. Стрельцы благоразумно уходили в схорон, прятались, оседали по затаинкам и затишкам. Какой-то не уберёгся, в одномижье сплюснули в кровавый блин на мостовой.
— Надоть и лотки кой-чьи пощупать! — взвился чувственно-болезный клич.
— И то верна-аа! Мужики, айда в торговые ряды! — надсаживались закопёрщики.
— Так недолго и до бояр дорваться.
— А чего? Пошто и нет!? Ужто кнуров поганых жалеть станем? Гуляй, орава?
Из подворотни набежало несколько мужиков с саблями и пистолетами — первые ряды смутьянов настороженно застыли, колышимые в спины задними. Мощный кривой мужик перекрестился пистолем:
— Не боись, братва. Свои мы. На Евпловке стрелецкий склад поворошили. Теперь и ружья у нас — по во! — замерил от пола до горла.
— А шалить с нами не станете?
— Пошалим… Пжавда ш бояжами. — Шепеляво усмехнулся другой, высокий, в терлике — длинном мелкорукавном кафтане.
— Эге, да тут служилая собака затесалась! — грозно клацнули из гущи.
— Чего блеешь зазря? Не боись, — снова усмехнулся каланча, безбожно шепелявя. — У меня свой зуб до неба пророс на боярскую заразу.