Шрифт:
Борис Фёдорович широким шагом вошёл к царю.
— Фёдор, спасай меня.
Царь только вот как стряхнул хмарь послеобеденной дрёмы.
— Да, что, помешались, что ли, все вы? — накладывая на мосластые плечи платно, зевнул безразлично.
Отчаявшийся Борис грубо схватил его, приподнял. Встряхнул. Царь испугался, остекленело уставился на разъярённого шурина.
— Не до шуток, царь, — жёстко процедил Ближний боярин. — Чернь в Кремль всочилась! — в подтверждение кремлёвский двор содрогнулся от пронзительного гомона:
— Выдать Годунова! Бояре хреновы! Го-ду-но-ва!
— Смерть Ближнему боярину…
— Долой Годунова, зверя лютого!
Борис указал в окошко. Фёдор прояснённым взором вгрызся в толпу, оттеснившую строй нарядных стрельцов во главе с рдянолицым Яковом.
— Видишь, государь, каки шутки? — шало посмеялся Годунов, возбуждённо потёр ладони. Ужас отразился в мутных глазах царя. Он судорожно схватил шурина за локоть:
— Боря, я тебя не выдам. Хоть меня убьют, я не спужливый… Только через мёртвого себя… отдам… — шелестели бескровные губы, которые и раньше-то никого не могли устрашить.
Раздвинув шторку пошире, Борис осторожно глянул во двор. В глазах померкло. Их ослепило, обожгло, выело грязно-цветастое море, заполнившее промежуток между Грановитой палатой и Благовещенским собором. Рваные языки несчётного полчища оборванцев и нищих, ремесленников и лавочников разливались, пятнея у всех застроек Кремля.
Часть мятежников, разинув чёрные рты, дивилась невиданной лепоте храмов и лепнистым диковинам верховной палаты. Но большинство, ракоглазое, с вынутыми языками, пучинясь пеной, грозно шумело, жужжало шмелем, гневно ругалось, упорствуя в пользе расправ. В дверях вперемежку с прочими взволнованными боярами стряли Шуйские.
Андрей Шуйский вполоборота поглядывал на окна царского покоя. Кручёные усы его радостно топорщились, глаза зло-весело поблёскивали. Рядом тупился вечно равнодушный с виду Скопин Вася.
Народ всё настойчивей требовал выдать Борьку-быдло на правёж.
— Слышишь, государь? — Борис на миг обернулся к трясущемуся Фёдору и снова поворотился к окошку.
Ба! Когда этот человек с пустым узким глазом успел наставить это чёрное дуло пистоля? Вот и чёрный зрак смерти! Как скоро и нежданно. Пистоль страшен, но ещё страшнее прицел кривого и лихого глаза, что закапканил твою судьбу! Не успел даже испугаться. В груди только сразу так пусто и легко…
Только что там ещё? Где выстрел? Чего медлит? Э-э-э… Дымок… Покуситель шатнулся, упал. Его накрыло небольшое длиннорукое тело. Всё смешалось… Годунов просто не услышал выстрела. Лишь почувствовал, как что-то тёплое стекло по щеке. Вытер щеку. Кровь. Рассыпавшаяся звенящими крошками слюда убрызгала всю комнату. Один осколочек вонзился под глаз. Боярин спокойно посмотрел вниз. Тысячи взоров прикованы к нему, к его лицу с точащейся алой струйкой. Эта струйка манила, дразнила, заражала, задорила, множила жажду палачества, пыток, душегубства. А потом Кремль взорвался шквалом:
— Вот он, злодей!
— Иди-к сюда, Годунов!
— Выдайте его, уйдём с миром! Христом просим!
Бояр и толпу отделяли одинокие посреднические тени Ивана Шуйского и братьев, Щелкаловых. Андрей Щелкалов нехотя теребил правой рукой ворот кафтана, кусал губу. Старшой Шуйский молчал, разводя руками, как бы указывая то ли боярам, то ли голи: «Ну, вот видите, не в моей власти».
Над оравой вознеслись палки и камни. Бояре вспятились. Годунов одно мгновенье, пересилив страх, взирал вниз. Потом взыграла ненависть и ярость на несправедливость, на предательство бояр… Раскованно, без почтения схватил он государя за руку и одним рывком, будто колоду, придёрнул к себе.
Гул стих. Слышно мух. Все почтительно поснимали шапки. Но царь открыл рот и ни слова — как подавился.
— Сейчас с государем выйдем… — сухо, с сипотцой шепнул Годунов. И оба исчезли.
Из-за толстого столба в большой зале выпорхнул перетрухнувший Клешнин и тоненько:
— Нельзя, батюшка Борис Фёдорович…
Годунов сжал губы, в раздумье застыл. Потом решительно коснулся рукояти сабли.
— Фёдор Борисыч, — путаясь, продребезжал Клешнин, — погодь малость. Слышишь, митрополит с бунтарями глаголет. Авось, уладится…
Годунова раздирало что-то несуразное, труднообъяснимое, противоречивое. Не робость, не малодушие, а этакая сторожкость. И в то же время — не показная удаль, не природная отвага, а некий внутренний толчок выставиться напоказ. Ему то хотелось сойти пред очи взбудораженных горлодёров, явив свою смелость, то, напротив — благоразумно переждать первый всплеск бури, препоручив судьбу времени и велеречивому Дионисию, даром что церковник, да и в постоянстве замечен не был. Так он и окостенел, с мизинцем на рукояти. Пот облёк плотным клеем нос, лоб, щёки, виски. Царь тихо отдалился…