Савич Овадий Герцович
Шрифт:
Все молчали и даже не глядели друг на друга. Родные еще ничего не поняли, но они знали: быть может, самое большое горе из всех мыслимых и немыслимых свалилось на них. Петракевич был прав: Петр Петрович заговаривался. Так казалось им, и у них не было сил закричать, стряхнуть с него какую-то пелену, в которой он тонул на их глазах. Они стояли как пришибленные и молчали.
16. ОТ ВООБРАЖАЕМОГО К ДЕЙСТВИТЕЛЬНОМУ
Нашу родину буря сожгла.
Узнаешь ли гнездо свое, птенчик?
Б. ПастернакОпять приходил врач, и уже не один, — вызвали нескольких. Они снова выстукивали и выслушивали, отворачивали веки и ребром ладони ударяли под коленом. Прищуриваясь, задавали разные вопросы. Петр Петрович отвечал скупо и неохотно. Он не думал, чтобы врачи могли помочь ему. Видения прекратились, как только он рассказал о них, как только понял, что их вызывал страх смерти. Даже этот осознанный страх не приходил больше с такою силой, как в первый раз. На смену всему явилось равнодушие.
Петр Петрович снова замолчал. Только теперь он молчал не потому, что прислушивался к чему-то. Теперь он даже ни о чем не думал и часто в конце дня не мог установить, посетила ли его хоть одна мысль за сутки. Может быть, он слишком многое пережил, и мозг и тело его требовали полного отдыха. Он знал теперь, что видения были только выдумкою, он уже ничего не ждал от Черкаса и не хотел появления воображаемого собеседника. И если в жизни появилась огромная, бескрайняя пустота, то Петр Петрович пальцем не хотел двинуть для того, чтобы ее заполнить. Зачем? Что изменилось бы?
Родные привыкли и к этому настроению Петра Петровича. Впрочем, что им оставалось делать? Им даже снова казалось, что он выздоравливает. Недаром врачи толковали им, что упадок сил и равнодушие естественны после какого-то кризиса, а кризис этот будто бы миновал. Они знали свое: кормить, водить на прогулки и пытаться рассказать что-нибудь веселое. Елена Матвевна и детей приучила уже к тому, что это — единственное, чем можно и нужно помочь больному. И Елизавета, прибегая со службы, мчалась на кухню помогать матери, а Константин, отрываясь от занятий и заставляя Камышова наверстывать упущенное по ночам, провожал отца на прогулках. А Камышов стал покупать сатирический журнал и выискивал там анекдоты, чтобы рассказать их Петру Петровичу. Только Петр Петрович никогда почти не смеялся.
Он вообще избегал людей, но с чужими ему было, пожалуй, легче, чем с домашними. Слишком хорошо знал он домашних, чтобы чего-нибудь ждать от них. Он ничего не ждал и от других, но те хоть не с такою плохо скрытою тревогой смотрели ему в глаза. Впрочем, мало кто посещал его в это время.
Чаще других приходил Черкас. С тех пор как он невольно принял участие в большом семейном событии, сплотившем всех, ему простили прошлое и стали относиться к нему спокойнее. Он заходил обычно на минутку, справлялся о здоровье и тотчас исчезал. Дела его, очевидно, были плохи, костюм обтрепался, лицо похудело, и вместо прежней уверенности в глазах, в голосе и в движениях появилась робость, чуть ли не приниженность. Петр Петрович усмехался, вспоминая, что было время, когда он думал, будто Черкас обладает какою-то сверхъестественною силой. Он даже раз спросил актера об этом и получил неожиданный ответ.
— Мне очень больно, — сказал Черкас, отводя глаза и горбясь, — что вы из-за меня столько перенесли. Тогда из-за денег и теперь вот… Но я, честное слово, не виноват.
Петр Петрович молчал. Эти оправдания ему давно надоели, да он и не винил Черкаса ни в чем. Но актер вдруг заволновался, вытер сразу вспотевший лоб и, упорно глядя в угол, сказал:
— А все-таки я виноват.
В его голосе прозвучала искренняя печаль, и Петр Петрович высоко поднял брови. Он не ожидал этого от Черкаса.
— Я вам скажу, — безнадежно махнув рукою, продолжал тот, — все, что про меня говорят — вранье. Но я ничего не делаю, чтобы не говорили. Наоборот, я рад даже. Понимаете?
Петр Петрович отрицательно покачал головой. Он не понимал.
— Я бы никому другому не признался, — все тише и глуше сказал Черкас. — Это очень неприятно. Это больно даже, Петр Петрович. Помните, что я говорил на ваших именинах? Теперь я вам настоящую правду скажу — это я про себя говорил. То есть я говорил, что будто вы все скучно живете, ненужно, а я — как-то по-другому. Это я выдумал, Петр Петрович, чтобы не показать, какой я на самом деле. А на самом деле, если б я не придумал себе чего-то, не вел бы себя так, что это другим кажется подозрительно и они бог знает что обо мне выдумывают, — я бы умер от тоски. Это игра все, я нарочно таинственность на себя напускаю. Я вам об этом потому рассказываю, что вы мою таинственность всерьез приняли, я вас своей игрой чуть ли не в желтый дом завел.
Петр Петрович с интересом поглядел на Черкаса. Когда люди говорили настоящую правду о себе, это было единственное, что еще трогало его. А Черкас, казалось, приготовился к исповеди. Но Петр Петрович еще ничего не понимал.
— Я вам все скажу, — с отчаянием почти продолжал Черкас. Он говорил мрачно и зло, и, видимо, признания обходились ему недешево. — Только вы никому не говорите, а то мне придется уезжать. Насмешек я не вынесу. Я, вероятно, и к вам больше не приду. Но, по-моему, я обязан сказать вам правду, иначе я не прощу себе, что вы из-за меня… Одним словом, со мной все очень просто. У меня с детства были хорошие способности. Вы знаете, это не хвастовство, у меня и сейчас голова и язык работают неплохо. И я вбил себе с детства в голову, что я выше других, что я все понимаю, все могу одолеть и буду обязательно знаменитостью. Мне, правда, сперва все давалось очень легко. Я бы, может быть, стал неплохим врачом или еще чем-нибудь. Только учиться я не любил. Это трудно, долго, и подумаешь — велика штука быть врачом! Жди до шестидесяти лет, чтобы тебя все узнали. Ну, вы уже понимаете, что увлекло меня актерство. Вот тут-то человек уж наверно выше других — он один, а тысячи глядят на него затаив дыхание. Я и пошел в актеры.
Он тяжело перевел дыхание и почти отвернулся от собеседника. Иногда он задумывался на секунду, точно сомневаясь, продолжать ли ему или все оборвать и уйти, но потом, решительно и беспощадно, нарочно подчеркивая слова, будто ударяя себя ими, он говорил дальше.
— Ну, и ничего не вышло. Ни таланта, ни голоса, одни ноги. В настоящий балет поступать оказалось поздно, там, как на скрипке, с детства обучаются. Мотался я, мотался по школам, по театрам, изображал толпу, а потом еще повезло, хоть и в оперетке, да попал в солисты и даже в балетмейстеры. Но вместо того чтобы быть выше всех, оказался я — последняя спица в колеснице. Денег нет, славы никакой. Чем я лучше какого-нибудь Петракевича? Ничем. И еще сплетни, еще думай о том, что, если обедать через день, может быть, к концу года удастся сшить новый костюм, а то какой же я танцор? Когда на стул садишься, помни, что нельзя смять штаны, других нет.