Шрифт:
Эти двое успешно делают то, чего он раньше с ней не делал, а нынче не делает и с другими. Труднее всего то, что вопреки всем стараниям, он вообще не знает, что эти двое делают. Знакомая ему квартира становится таинственной и желанной благодаря делам, которые в ней вершатся в тайне от него. Дела эти он даже в воображении представить ясно не может, поэтому никак не может им подражать, взять, так сказать, на вооружение. Также не может уяснить смысл этого тайного дела.
Она едет в Иерусалим, на квартиру к Реувену, посещает его лекции в Еврейском университете. Приятный человек, на голове которого кипа выглядит достойно, даже если он снимает ее, выходя на улицу. Парень в летах, высокий, из тех, кто торопится в больничную кассу около дома матери, пересекает общественный сад, скамьи которого заняты людьми, корзинами, коричневыми конвертами с результатами анализов, не возвещающих ничего хорошего, проходит между ними, высокий как верстовой столб, верный крепкой связи с сиротой из Рамат-Гана.
Чем дальше заходят отношения между ней и Реувеном, он, со стороны, впадает в расстройство, распадается, теряет самого себя, словно что-то его снедает. Чем больше она рассказывает о своих встречах в Иерусалиме, тем чаще он отменяет встречи с другими женщинами и хочет быть с нею. То, что хорошо для другого, должно быть хорошо и для него. Однажды светлой звездной ночью, на скамье сада, что на холме, где они провели немало ночей, он говорит ей: «Я хочу вернуться к тебе. Пошли». Но она не падает в его объятия, как он полагал. «Я хочу услышать, что ты меня любишь настолько, что не можешь без меня. Не просто хочешь вернуться, а не можешь без меня». Так она отвечает. Пальмы вокруг склоняют ветви свои низко, чтобы услышать его ответ, которого нет. Летучие мыши проносятся между ними. До такой степени человек этот не может сказать, а она не требует объяснений. Быть может, если бы он что-то ответил по-иному, она бы и не потребовала разъяснений, но кто может знать, ведь он не дал ей желаемого ответа.
Когда же он спустя две недели готов сказать «Я не могу без тебя», и он говорит, и это на самом деле так, – уже поздно. «Ты не сказал это по своей воле. Не так я хочу. Ты должен захотеть сказать мне это лишь по собственному желанию. Иначе я этого не принимаю. И не это я имела ввиду. Стань передо мной на колени» – говорит она ему в самой решительной и самой неожиданной форме. – «Я хочу, чтобы ты умолял меня об этом. Я хочу, чтобы это пришло из души твоей. Чтобы не мог этого сдержать».
Он умоляет ее в глубине души своей. Чтобы она не услышала. Она и не слышит.
Начало молчаливо. Так и конец молчалив. А продолжение неважно. Туман стоял в тот вечер. Туман становящийся частью окружающих пальм, частью памяти. Туман – часть этого повествования.
Все возможно. Все верно. Кто-то стоит именно на том месте, где он стоит. Кто-то смотрит и не может иначе. Не видит ничего из-за слез. Слезы продолжают греть даже после того, как остыли, после того, как высохли. Неверно говорить, что их нет. Ничего не прибавляется под темным покровом. Ничего не теряется. Каждый укрыт своим покрывалом. Каждый – со своей стороны покрывала. Каждый одинок.
Привет тебе, которая не могла быть. Привет тебе от того, кто не мог быть. Привет от того, кто есть. Привет тому, кто есть.
Красное
Белые полосы тянутся от одного края стены к другому. Группа за группой, квадрат за квадратом. Так что пока одни полосы исчезают в темноте, уже догоняют ее вторые и третьи. Иногда полосы шли сразу же за предыдущей партией, иногда – с коротким темным перерывом. Когда мне кажется, что достаточно и этих, достаточно пугающей меня пытки. Когда выныривает из тьмы следующий красноватый полосатый квадрат и проносится по стене, я опускаю голову на верблюжье колючее одеяло. Это одеяло я раньше не решался стелить на диване в чужой квартире, а сейчас протянул его до подушки. Я опустил голову на монашеское верблюжье одеяло, сотканное из бежевых нитей, щетинистых волокон с мыслью, что сейчас, именно сейчас все в один миг успокоится. Но тут же приподнял голову над одеялом, сел, огляделся, и опять вернулся страх – гонкой полос по тому же маршруту на стене. И вопреки этому, вопреки тьме и вопреки белым в полоску квадратам, которые неслись по стене как некий чуждый и угрожающий знак, вопреки всему этому все это время комната была красной. Весь вечер я мог так лежать, скрючившись от страха в слабой надежде, в углу дивана, пряча голову и выглядывая. Весь вечер, который длился, как целая ночь. Вообще-то он должен был продолжаться больше, чем одна ночь. Вообще-то я должен был продолжать лежать в красноватой комнате, словно бы ее освещал лишь свет электронагревателя. Три раскаленные спирали, одна возле другой, прислоненные к углу, на полу, между креслом и стеной, удаленные от кресла, чтобы слишком не нагревать его, на длину шнура. Позднее, когда похолодало и, быть может, из-за усиливающегося барабанного стука дождя по асбестовой крыше веранды, я поставил электронагреватель на стол, на уровне глаз, чтобы видеть жар. Тогда диван и стена за ним окрасились в настоящий красный цвет, как и лицо мое, которое было, несомненно, красным, хотя я не видел его, ибо в эту ночь были еще иные причины быть ему красным. И не только от электронагревателя или трения о верблюжье одеяло.
Несмотря на то, что у входа в здание, прямо над воротами, стояли подобно стене, два толстых фикуса, покрывающие тенью первый, на столбах, этаж, огни проносящихся мимо машин пробивались сквозь и поверх них, попадая в комнату. Так же, как шорох усиливающегося дождя не забивался шорохом проносящихся по улице шин. И, быть может, я находился в некой точке, где пересекались шум дождя и вспышки проносящихся фар. Ранее, по короткой дороге сюда, перед тем, чтобы войти, я видел, что прохожие мелькают и исчезают, и лишь машины проскальзывают то тут, то там, разбрызгивая веером жидкую грязь. Но теперь я не слышал шороха подошв прохожих, улица была пустынна, как в поздний час ночи, и полна тьмы, разрываемой шумами и всплесками, как в поздние часы, хотя не было поздно. Осталась лишь тьма, самозаполняющаяся дождем и пустотой. Так я обитал в этом доме, фасадом на небольшую и тихую улицу Аль-харизи, а не на шумную улицу Шломо Амелех, и потому находился на этой небольшой улице Аль-харизи, как человек, к которому обращено его же лицо. Именно это изменило ночь в моей красной комнате. Ибо на Шломо Амелех сосредоточилось все движение и суета, а на Аль-харизи были лишь тишина и дождь, разрываемые всплесками. На Аль-харизи были тишина, и дождь, и вход в здание. Ржавый замок на двери, ведущей в лестничный пролет, С ржавым скрипом проворачиваемый изнутри ключ. Темный коридор в квартиру с тремя запертыми дверьми, и только дверь распахнутая – в салон с двумя желтыми креслами с коричневыми пятнами от электронагревателя, со старым странным столом. И диван. И кухня, тоже открытая. Большего мне и не надо было. Все, в чем я нуждался, было там. И если кто-то испугался, если кто-то сбежал в конце вечера оттуда, это не была Пнина, которую я привел сюда в этот вечер, а это был я собственной персоной.
Это я испугался. Это был я, тот, кто решил прекратить. Это был я, бежавший в испуге. И не просто в испуге, но и весьма довольный собой. Совершенно глупое сочетание – испуганный и довольный. И потому-то только я и был виноват.
Ключ я получил несколько дней назад от Рони, который взял его у своей мамы, чтобы полить в квартире цветы. Ей же в свою очередь оставила ключ тетя Эстер, чтобы следить за квартирой, когда тетя уедет в Южную Америку. Ощущение, что я нахожусь на чужой, но безопасной территории, пересилило страх. Я чувствовал себя победителем.
Квартира для «занятий любовью», которую я представлял себе вовсе не такой, не думал о ней так, как думал теперь; не о такой читал в книгах или слышал от приятелей; место, которое до такой степени твое и до такой степени не твое.
Зайти первым. Быстро обойти открытые комнаты, кухню, туалет, ванную, остановиться у трех запертых дверей, чтобы почувствовать страх. Во время этого прохода по чужой территории, тяжесть которой ощущаешь всем существом, навести, хотя бы немного, порядок. Сложить полотенце, которое лежало на раковине, чтобы все выглядело в лучшем виде.