Шрифт:
В общем-то, это не был первый визит в квартиру. Но прежние посещения не улучшили моих ощущений. И я вел себя сейчас точно так же. Насколько квартира внутри была убежищем тишины при желтом свете ламп, настолько ужасной была погода снаружи. Входная дверь была слабой преградой между тем, что внутри и что снаружи.
На этот раз я впервые пришел ночью. Но и утренние визиты, которые я успел нанести вместе с разными подругами, не привязали меня к этим стенам. Меня не покидало ощущение внутреннего дискомфорта.
Так, в одно не очень доброе утро, несколько дней назад, когда мама Рони решила постучать в дверь: вероятно, пришла проверить квартиру и услышала внутри голоса, я решил не открывать ей. Это было более чем обоснованное решение, но я не довольствовался запертой дверью, а поспешил вместе с той, кто была со мной, кажется, звали ее Рахели, спрятаться в платяной шкаф. Непонятно лишь, зачем я это сделал, если дверь была заперта, и никто не мог проникнуть внутрь, несмотря на то, что мама Рони пыталась несколько раз всунуть ключ в замочную скважину, в которой изнутри торчал мой ключ. Почему я вдруг решил сидеть с Рахели в шкафу все время, пока мама Рони звонила, уходила, возвращалась, звонила снова и опять пыталась вставить ключ в замок. Быть может, для того, чтобы не слышать эти ржавые скрежещущие звуки, которые и вправду были слабо слышны в закрытом шкафу. Два нагих человека сидят в платяном шкафу, закрыв двери, не разговаривают, ибо речь как бы становится неким мостом между платяным шкафом и входной дверью. И даже когда мы покинули шкаф в полдень, я искал во всех комнатах спрятавшуюся маму Рони, устроившую мне засаду.
Быть может, из-за этого так и не прошедшего страха в то утро я помню голую попку Рахели, а не ее лицо. Красивую, полную, которая достаточно долго восседала на моем лице. Дав преимущество ее заду перед лицом, я сделал то, что сказал мне отец, когда я спросил у него совета, как это дело лучше сделать, как преуспеть, как не расслабиться и не выпасть в осадок где-то на середине. Он сказал: «Ты хочешь преуспеть? Так не думай ни о чем, когда ты это делаешь. Войди в нее и всё. Не думай ни о чём, а если не можешь, то думай о чем-то постороннем». Так я и сделал, сосредоточил свой взгляд на цели и ни на чем другом. Я даже сделал что-то получше, ибо еще и считал. Раз, два, три, четыре, пять, до ста. На сотне остановился, полный удовлетворения. И снова, раз, два, и снова до ста, хотя мог и больше, мог и не останавливаться. И снова до ста, и остановился. И еще, пока она не попросила меня остановиться.
«Хватит, я больше не могу», сказала она, просящим голосом. Но я слышал в ее голосе лишь одно: победа. Моя победа. Я победил. Больше она не была мне нужна. Набираться опыта и побеждать. Потому я думал, что больше ее не увижу после того, как верну домой. И вправду больше ее не видел. Она свое сделала. При выходе я был сверхосторожен. Первым вышел, как разведчик, выходящий во враждебный мир. Проверил, нет ли мамы Рони, не прячется ли она где-то поблизости.
Все это было раньше, когда-то. Теперь всё – красное. Отсвет электронагревателя окрашивает все в красный цвет – голую спину Пнины, ее попу. Какое чудо ее спина, тонкая как бабочка, только что вышедшая из кокона и готовящаяся расправить крылья во весь их размах, медленно-медленно, затем взмахнуть ими и взлететь. Чудной мелодией говорят ее позвонки и рёбра. И электронагреватель со своими спиралями – великий мой союзник, освещает то, что необходимо, скрывая то, в чем нет нужды. В эту ночь я не считаю, не до ста и вообще ни до какой цифры. Теперь я не должен считать. Дождь. Веера воды, раскрываемые колесами проносящихся машин, плещут, как дальние овации, сдержанные, но отчетливо слышные. Теперь я не устаю, и нет необходимости уставать. Лишь делаю само дело. И ничего постороннего. Мы не садимся, чтобы выпить воды. Мы мало говорим. Да она и не может. Лицо ее втиснуто в простыню. Она стонет. Мы бежим, ноздря в ноздрю – в соревновании, в котором не продвигаются ни на йоту, не взбегаем и не спускаемся, несмотря на то, что стрелки движутся. Я знаю, что вот-вот – будет десять, еще чуть-чуть – и одиннадцать. И двенадцать. И еще позже. Но у ночи свои часы. Они продолжаются. Нет нужды говорить шепотом. Никто не услышит. Никто не придет сюда, даже мама Рони больше не явится, тем более в этот поздний час, и все же те редкие слова, которые я произношу, полны мягкой тишины, словно бы кто-то им внимает, словно бы кто-то прижался к двери снаружи и слушает. Мне так удобно и легко. Тишина мой друг. Меньше говорить, больше делать. После этого я прижимаюсь к ее спине, к ногам, таким мягким, несмотря на жесткую, мешающую простыню, вдыхаю запах ее волос и молчу, как и она. Молчу в глубине ее волос. Почти засыпаю, несмотря на, что напряжен. Не могу впасть в дрему здесь, в этой тиши. Тишь эта не для меня, ибо именно здесь, в этой благословенной тиши, я совершил ошибку, которая разбила мне жизнь. Именно здесь я должен был прекратить то, к чему начал привыкать – поворачивать к себе ее спину, считать до ста, и снова, и опять. Тут я должен был остановиться. Тут я должен был повернуть ее к себе лицом. Поднять ее над постелью, над простынею. Сказать ей: «Давай поговорим, мы выходим вместе в единое странствие. Если будем продолжать молчать, странствия будут отдельны у каждого, потому, давай, узнаем друг друга, узнаем дорогу». Я должен был сказать ей: «Давай, сделаемся соучастниками, увидим, что каждый из нас может. Давай, расскажу тебе о первой моей любви в детском садике, спина твоя явилась от нее». Но проще было молчать при красном. Красный цвет любил молчание. Красный цвет, который соединился с нею. Комната была красной, как бывает в колдовстве, а я не мог вынести этого и должен был выйти.
Итак, я молчал. И продолжал в одиночестве мучаться страхом. Повернулся лицом к стене, по которой неслись белые полосы. Тишина была другом на миг и врагом навечно, врагом, от которого исходит угроза. Цветы в вазе на столе продолжали медленно вянуть. Но я видел лишь страх и победу. И я думал, что теперь смогу всегда без того, чтобы считать. Я думал, что теперь смогу всегда без того, чтобы думать о чем-то постороннем. «Пойдем, – обратился я к спине Пнины, к ее волосам, – пойдем, уже поздно, оденемся, и я отвезу тебя домой», и не сказал ничего другого. Я решил, что победил, а после победы можно покинуть поле боя. Но победа моя была полна страха. Я не видел лица, я не говорил с ним. Остался один. Не погасил красное верхним светом. Когда я вжал ноги в туфли, электронагреватель погас. Я проверил, все ли закрыто. За спиной мрак еще более сгустился, задышал холодом. Дождь снаружи прекратился. Мы могли выйти. И вместе мы сошли в наше общее одиночество. Комната осталась сама собой. Прекрасной и одинокой. Комната осталась в красном.
…И любовь тоже
Занимались ли вы любовью на жестком ковре? Тебе было неудобно и ты несколько раз перекатывалась сбоку на бок, и не пытался ухватится, чтобы прекратить это перекатывание, ибо ковер был тверд, почти как пол под ним. В это время Дани сидел в своей комнате, почти рядом с вами, за закрытой дверью. Дверь была, по сути, деревянной рамой, в которую вставлено матовое, молочного цвета стекло с рисунками длинных изгибающихся ветвей, словно бы не от мира сего, и на ветвях разные фантастические птицы. Ты слишком много времени ждал этого мига и до такой степени уже не мог сдерживаться, что был готов ради этого прийти в квартиру Дани даже тогда, когда он в ней находится, хотя и побаивался его, и потому закрыл дверь, разделяющую вас, зная, что Дани лучший твой друг и не откроет двери, если ты его не попросишь об этом. Ты готов был удовлетвориться ковром, за неимением кровати в этой комнате, по сути, проходной. А ковер красного цвета был жесток и груб под тобою еще из-за грязи, комков, накопившихся в нем, ибо все топтали его по дороге в комнату. И, несмотря на все это, несмотря на то, что ты не смог отказаться от этого дела в это утро в этом месте, и, по сути, был сам собой, в том деле, ради которого пришел сюда, ты не был сосредоточен. Что, в общем-то, для тебя обычно. Ты не был сосредоточен. Верно, ты сделал всё, чтобы все выглядело в лучшем виде, как ты это умеешь. Вдавливал пальцы ног в ковер. Двигался вперед и назад в ритме. Делал всё, чтобы это выглядело именно так, что ты только там, весь в деле, более того, что только ты там. И все же сдерживался и думал о других вещах. Ты думал о маме, которая говорит тебе, что на грязном ковре, который все топчут нечистой обувью, не валяются. Ты думал о Дани, сидящем почти рядом, за дверью, быть может, даже лицом к тебе в этот миг, когда вы занимаетесь любовью. Ты на ней, у него в доме, а он за тонкой дверью, за тонким матовым стеклом, сидит, опустив лицо и подавшись вперед, словно бы сосредоточенно вглядывается в вас, словно бы и нет никакого стекла между вами, обе руки на коленях, чтобы уравновесить тело, или одна рука засунута в брюки, и он дрочит ею, подстраиваясь под ваш ритм. Когда Дани волнуется, он не очень-то думает о равновесии, а явно о других вещах. И тогда в нем обнаруживается скрытая до поры до времени мощь. Когда Дани в волнении запускает руку в штаны, то багровеет от больших усилий, главным образом, внутри, а другой рукой удерживает равновесие. Более того, он способен свободной рукой совершать чудеса балансировки и не упасть на дверь, не разбить стекло, несмотря на свои движения, несмотря на то, что он чересчур сильно напрягается, несмотря на то, что он подается вперед в положении намного более опасном, чем человек мыслящий. Но ты настолько не был сосредоточен, что мог одновременно думать о Дани и о том, как он сидит за стеклом, и видеть причудливый рисунок на стекле, всяких пеликанов и цапель, длинные изгибающиеся ветви, водоплавающих птиц, таких тихих в своих невероятных позах, так удобно и свободно устроившихся на стекле, словно бы они на поверхности любимого озера, и это все в то время, когда ты так погружен в дело на ковре, так ищешь равновесия, так ищешь опору. И любви тоже.
Собственно ты и не хотел быть сосредоточенным. Хотел смотреть на стекло. Хотел думать о водоплавающих птицах, которых ты вот в этот миг нашел, в этот миг заметил, еще миг, и ты встанешь, и уйдешь, и оставишь их здесь. И так это длилось, до тех пор, пока ты не кончил. Кончил с трудом. Ибо все время думал о разных вещах. И о Дани, который ждет за матовым стеклом, и о том, что ты мог быть настоящим другом, и хотя бы разок, хотя бы сейчас, предложить ему присоединиться. Но вид его намечающейся лысины, на затылке, которая вдруг окажется так близко от твоего лица, и звуки, издаваемые им, в то время как он лежит рядом с тобой на ковре, не умея владеть собой, да и не желая этого, и еще какая-нибудь глупая улыбка на его лице в разгар дела, улыбка, возникающая у него, когда он доволен собой, зная, что близок к победе, но, не желая выразить открыто, насколько он собой доволен, – все это ты представлял себе, и потому не мог его позвать, хотя знал, насколько он хотел бы присоединиться. К тебе. Или вместо тебя. Или лежать рядом с тобой, когда ты на него смотришь. Или не смотришь.
Потом ты кончил, и вы встали, и почистили ковер, постучали в стекло, и Дани открыл дверь и присоединился к вам, и вы поговорили немного о том, о сем, словно бы ничего особенного не случилось несколько минут назад. И Сигаль не была так взволнована как ты, словно бы и вправду ничего особенного не случилось, или просто она привычна к таким вещам. Ты и так был ограничен во времени, ибо ты всегда организуешь эти встречи с девицами так, чтобы не было слишком много времени для различных мыслей и разговоров, и вы ушли. Про себя ты благодарил Дани за то, что он согласился дать вам войти в то время, когда он дома, и таким образом побеспокоить его и сконфузить, или вообще, просто так ограничить его в собственном его доме, перекрыть ему дорогу внутрь и наружу, хотя, кажется тебе, и он получил удовольствие от всего этого пусть и в иной форме. И хотя ты знал, что встретишься с ним этим же вечером, и вы будете говорить о разном, о чем обычно говорите, и об этом деле тоже, сидя в баре и попивая пиво, ты все же знал, что об этом говорить не будешь. Так что ты мог закрыть для себя эту тему и больше ее не открывать. Так что все снова стало на место, и стало легко, и можно будет, если не будет выхода, все это даже повторить – использовать квартиру Дани точно так же, как и в этот раз. В последующие дни ты, в общем-то, не был озабочен. Все шло обычным путем, и не надо было просить у Дани об одолжении и вообще думать о том, что произошло. Дни проходили, и ты просто забыл или реализовал решение больше об этом не думать. Так что и не предполагалось возвращение к этим мыслям. Потому картина вашего перекатывания с Сигаль на ковре, внезапно всплывшая в твоей памяти через много времени, была весьма неожиданной. Причем, абсолютно внезапно и через несколько лет. И это необычайно удивило тебя.