Юрьенен Сергей
Шрифт:
Пот прошиб от этого контакта. Но, сокрыв свое советское нутро под приблизительным английским и натуральным лондонским пиджаком, Александр почувствовал себя уверенней: завсегдатаи отныне взглядывали с ободрительным сочувствием. Как на человека, у которого, несмотря ни Би-би-си, парламент и королеву, такого кофе по-турецки, как в Сегеде, отродясь не бывало. Он оставил сверху двадцатифоринтовую купюру — чтобы поддержать реноме лжебританца. Фунтов, дескать, куры не клюют.
В глубь уходила улица нарядных лавочек, При входе клиентов звякали колокольчики. Сверкали, обольщали, отпугивали ценами витрины венгерского социализма. В конце была площадь, а на ней университетский книжный магазин — возможно, рассадник вольнодумия…
Он толкнулся в дверь.
Отдел иностранной литературы был на втором этаже; всходил он с бьющимся сердцем. И в Москве есть спрятанный от публики (по улице Веснина и напротив посольства Италии) магазинчик западных изданий, но пища там духовная с душком: берешь, к примеру, солидно изданный в Нью-Йорке том с названием на супере как будто бы не предрешающим — «Freud or Pavlov?» [115] — а между переплетом вопрос заранее решен заокеанским ортодоксом — конечно, в пользу истязателя собак и с верноподданными ссылками на Маркса, Энгельса и Ленина.
115
«Фрейд или Павлов?» (англ.).
Уверенно пройдя мимо книг из СССР к общечеловеческой экспозиции, интурист Александр не поверил глазам.
«Глупый пингвин робко прячет…» — он пробормотал. Дорогой мой «Penguin»! Заклейменный отцом соцреализма либерал в оранжевом овале! Вот где мы повстречались! Как мы скупали тебя у алчных индусов и наглых арабов в эмгэушные годы тотального голода — и по пятерке, и по десятке, а за «Lolit’y» и полстипухи! Глаза бежали по красно-оранжевым корешкам «пингвиновской» серии. И вдруг запнулись. Помимо классики, дозволенной и дома, сюда был вклинен черный том. «Ulysses» [116] ! Тоже «Пингвин» и тоже «пейпер-бэк». Он извлек увесистую книгу. Руки дрожали. Волнение запятнало отпечатками пальцев графический образ кумира юности — тонкошеий ушастик в круглых железных очках. На внутренней стороне обложки сзади чернильный штампик стоимости в форинтах; сумма, по отпущенным ресурсам, баснословная, но Александр испытал благодарность: еще и на Будапешт останется. Да если бы и нет! Этим «Пингвином» из Миддлсекса заграничное путешествие, как говорит Рублева, самоокупилось…
116
«Улисс» (англ.).
В номере он завернул «Улисса» в несвежую рубашку и спрятал на дно своей сумки. Литература вроде бы не запрещенная, но, с другой стороны, переводом на русский не санкционированная.
— Почему ты на завтраке не был? — спросил Комиссаров за обедом, после которого им предстоял визит в колхоз.
— По причине отсутствия аппетита. А ты был?
— Несмотря на отсутствие. Кроме тебя, все были…
— Причем, с какими мордами! — врубилась через стол Рублева. — По агентурным данным, ночь была нежна, как Ритка говорит. Взгляни на них, писатель молодой. Уже не группа, а кроссворд в журнале «Огонек». Сиди и вычисляй: кто кого и кто кому. Я что-нибудь не так, начальник?
— Снова за эту тему…
— А тема на повестке дня, и ты в песок не прячь, как страус. Мне лично жалко этих «звездочек». А впрочем, оно закономерно. Под руководством Шибаева и этой старой про…
— Без мата! по возможности, — пресек Комиссаров. — На этот счет имею вполне определенные ЦэУ. Если промеж собой, то, в общем, допустимо.
— Ах, так? Учтем, учтем. А что же сам не следуешь?
О*** прыснула и пошла пятнами.
— А у меня, Аглая, принципы.
— В таком случае ты исключение. Потому что, если и дальше так пойдет, коллективчик наш в Москву вернется не только крепко спитым, но и прочно съё…
— Ну, я тебя прошу! — взмолился Комиссаров.
Колхоз, вернее — «производственный кооператив» имени Пушкина к зарубежному поэту видимого отношения не имел. А к победившему в стране поэта образу коллективного хозяйства — тем более. На всех крышах телеантенны, частных «Жигулей» — едва ли не у каждой калитки. Среди образцово-показательных коттеджей была только одна бревенчатая изба: музей крестьянского быта. По асфальту на элегантных мотоциклах «Панония» попарно пролетала молодежь — джинсовая, длинноволосая.
В кабинете председателя колхоза портрет Кадара блистал отсутствием. Зал рядом, куда их пригласили за стол, во всю стену украшало мозаичное панно — с беспредметным изображением.
Шибаеву все это в целом понравилось не шибко. Вынужденно усевшись не во главе стола, он повернулся к Иби:
— Говядина-свинина — это правильно. А вот чего это они вдобавок абстракционизм разводят?
Выслушав перевод с русского, председатель Иштван Сабо, могучий мужик лет пятидесяти в голубой и свежевыглаженной рубашке с расстегнутым воротом, сивоусый, загорелый и в светлых морщинках у глаз, добродушно улыбнулся, после чего у них с переводчицей завязалась беседа, с виду полная взаимопонимания. Председатель беззлобно, но и без особого интереса, как нечто давно уже знакомое, созерцал визави, которому Иби переводила резюме его венгерского монолога:
— Колхоз пригласил художника, известного и молодого (на взаимоисключающие эпитеты Шибаев нахмурился). Художник — это видение. Уникальное. Зная об этом, колхоз не навязывал художнику тему. Колхоз обеспечил художнику крышу, пищу, средства и помощников. Свободу самовыражения, разумеется, тоже. А потом заплатил из фонда кооператива. Хорошо заплатил. Потому что нам всем эта работа очень понравилась.
Шибаев проявил себя дипломатом:
— Со своим уставом в чужой монастырь, как говорится, не ходят. Но у себя в Москве такое безобразие мы лично — под бульдозерные ножи.