Шрифт:
– Башку он найдет. Я другого люблю.
И так она хрипло, таким странным голосом сказала «люблю», как стихи прочитала.
– Андрея Андреича, да?
На это она не ответила вовсе, но так посмотрела на Таньку, что та поджалась и даже немножко струхнула.
– Поможешь?
– Попробую. – Танька вздохнула. – Но ты мне его хоть сперва покажи. А то, может, просто придурок какой-то…
– Пойдем посидим во дворе, он придет.
Подруги тихонечко вышли во двор, уселись на свежепокрашенной лавочке. Вера Переслени оказалась права: молодой и горячий Исмаил с ведром, полным этой густой, синей краски, немедленно выскочил из-за угла и начал топтаться на месте, как конь.
Развратная Танька прищурила глаз:
– А что? Очень даже…
– Сиди, не вставай! – сказала ей Вера. – А я в магазин.
Глаза опустила и сразу ушла. Танька облизнула губы, чтобы блестели, и обеими руками растерла щеки: на них появился здоровый румянец. Боясь расплескать густо-синюю краску, турецкий рабочий приблизился к ней – хотел, видно, что-то спросить и стеснялся.
– Вы время не знаете? Сколько сейчас? – шепнула она и испуганно вспыхнула.
– Четыре, – ответил Ислам неохотно. – А дэвушка Вера куда уходила?
У Таньки запрыгали пухлые губы:
– Не знаю, куда. Я за ней не слежу.
Черные, маслянистые глаза его безучастно скользнули по ее крепенькому небольшому телу, скуластым щекам, босоножкам и челке, немного лиловой от сильного солнца.
– Вы ждете ее? – прошептала она.
Он шумно и гордо затряс головой. Тогда она встала, одернула юбку и медленно, плавно пошла, поплыла, как лодочка в море плывет, и нырнула под арку, где пахло недавним дождем, и там перепрыгнула сизую лужу, и там разрыдалась внезапно и горько, и сразу ослепла от собственных слез.
Милые и дорогие читатели! Вас, наверное, настораживает, что мои герои то плачут, то сильно бледнеют, то вдруг заливаются жарким румянцем. Вам, может быть, кажется, что мы живем иначе: и сдержаннее, и независимее. А вы ошибаетесь. Горек наш мир, и боли в нем много, и много обид, а уж как дойдет до того, чтобы мы расстались с надеждой, любовью и верой, то тут только камень не плачет. Да, камень. Хотя и про камень не очень понятно.
И я вот хожу и смотрю на людей: они что-то держат в душе, как штангисты, которые подняли до половины вспотевшей груди неподъемную штангу, а дальше – никак. Но и бросить обидно. Вон судьи на лавочке! Только и ждут, когда ты, весь сморщившись и исказившись, ладони свои разомкнешь, и вся тяжесть, согретая потом твоим, твоей кровью, мозолями рук твоих, рухнет на землю.
Не надо бояться. Бросайте – и все.
Глава II
Ночами Бородину не спалось. Иногда он думал, что Елена за все эти долгие годы его приучила к теплу своей кожи, и он спал спокойно, вжимаясь в плечо ей, и даже во сне теребил ее волосы, как дети, бывает, во сне теребят пушистых игрушечных мишек и зайцев. Но разве все это так важно? Пускай другие вцепляются в жен и подружек, а он, Бородин, постоит у окна, высматривая в заволоченном небе звезду – золотую, дрожащую, юную. Она и мигает ему сквозь туман, сквозь длинную ночь, сквозь небесные волны.
Он почти не сомневался в том, что они с Верой созданы друг для друга и, как только возраст позволит жениться, поженятся сразу. Можно, конечно, удивляться этому человеку: при всей безусловной порочности мыслей, при всем эгоизме своем и упрямстве, при том, что он бросил и не пожалел жену свою и малолетнюю дочку, в нем все же была – как бы лучше сказать? – слегка сумасшедшая, странная сила. Вот он переехал бог знает куда, остался без денег, в одних старых джинсах, с одной парой старых ботинок, но он ведь этого не замечал, он ведь ждал, и капли его ожиданья текли по жилам, сосудам, текли вместе с кровью, куски своего ожидания он глотал, словно ветренный воздух весенний, и каждый им прожитый день приближал немыслимое, небывалое счастье.
Трудно назвать романтически влюбленным человека, бросившего семью по причине вожделения. Причем и не женщины даже, а девочки, своей ученицы. Любил ли он Веру? А кто это знает? И сам он не знал. Он просто ее вожделел. Потому не смог жить с женой и не скрыл, что не может. Другие скрывают, хватает ума, и жизнь как река, в середине которой вскипает вдруг водоворот, а она течет себе дальше, и дальше, и дальше, и так далеко утекает порой, что даже не помнит о водовороте.
Шел май, продавали сирень у метро.
Он не приближался к ней, не разговаривал. Потому что иначе можно было сорваться, забыть обо всем, затащить ее в ту же самую или какую-нибудь другую подворотню и впиться опять в эти крепкие губы. Бородин зажмуривался и представлял себе, как они выбегают из подворотни, он хватает такси и привозит ее к себе домой. А дальше наступала такая яркая и пронзительная чернота, что все обрывалось внутри. Лишать ее девственности он не станет. Но он будет ждать. И она будет ждать. На то и судьба, чтобы ждать, ждать и ждать.