Шрифт:
Так хорошо угрелись, приуютились, уже сон стал дышать прямо в глаза своим теплым сказочным дыханием, только поддаваться ему было нельзя: этот запрещал спать вместе.
Наконец услышали, как царапается ключ. Гуся перескочила в свою кровать, укуталась в одеяло.
– Спокойной ночи, Мышенька!
– Спокойной ночи, Гусенька!
Можно было и еще несколько слов прошептать друг другу: он все равно еще сто лет будет с замком возиться, пока чисто случайно ключ не окажется тем самым и отопрет дверь. Но лучше было заранее войти в роль спящих давно и крепко, так надежнее.
Гуся, как обычно, стала повторять про себя неправильные английские глаголы. Мыша, как всегда перед сном, запихала в рот угол пододеяльника и принялась жевать.
Все-таки вошел. Дверью хлопнул изо всех сил: наказывал за то, что долго не открывалась. И тут же в их комнату. Как положено. Запах свой мерзкий с собой принес: курева, водки, грязи. В казарме, где он солдат своих муштрует, так должно вонять.
– Спите, проститутки?!
И верхний свет врубил. Начиналась фаза «Ночной допрос в НКВД», ничего нового.
– Ну что, суки, улеглись? Отец усталый придет – насрать? Мать-проститутка сбежала, и эти туда же!
А сам внимательно вглядывается в лица дочерей: спят ли?
Если поверит, что уснули по-настоящему, беспробудно, поорет, пообзывается, натопчет у их кроватей уличной грязи и уйдет-таки на кухню жрать свой суп, оставив шлейф тоскливого перегарного запаха, который и до утра не выветрится. Ну и пусть, пусть. Потому что запах – это покой, грязь на полу – покой, сопение и чавканье, доносящиеся из кухни, – покой. Можно засыпать до утра на самом деле и просыпаться только от злого, как выстрел, хлопка двери, который в переводе мог бы означать лишь одно: «Ну, вечером смотрите у меня, проститутки!»
Но если кто-то из них выдаст себя дрожанием век или слишком страдальческой гримасой не сумевшего расслабиться лица, начнется самое страшное: всю ночь он будет топтать их покой, разрушать их маленький, с таким трудом каждый раз восстанавливаемый уютный мирок, безжалостно бить их привычными кулаками, а то и ногами в тяжеленных ботинках и плевать в души, разбивая вдребезги упрямую нежность к ушедшей матери и надежду на то, что их жизни имеют хоть какую-то ценность.
И будет им хотеться умереть, убежать навсегда из этого злого бесконечного мира, в котором все их усилия все равно кончаются прахом. И удержит, как всегда, лишь неизмеримая жалость и любовь друг к другу и надежда найти свою несчастную мать, которая наверняка тоскует, думает о них, но разве к такому гаду можно вернуться!
Мама исчезла, когда им не было шести лет. Почти перед самым днем рождения. Исчезла внезапно и навсегда. И ничего после себя не оставила: ни письмеца, ни вещички на память.
Этот тут же перевелся в другой гарнизон, все поменялось в их жизни, даже мамин запах в шкафу растаял. Постоянным аккомпанементом их жизни стали пьяные ночные слезы: «Ушла, сука! Ушла, проститутка! Что же высерков своих не забрала, гадина!»
А они все равно знали, что их мамочка не гадина. У них было то, что нельзя отнять у человека, пока он жив, – воспоминания. И уж их-то сестры берегли все эти десять лет!
Одна лишь мама могла различить своих совершенно одинаковых, на посторонний взгляд, девочек. Именно она придумала для них добрые игрушечные имена, известные лишь им троим. Она говорила, что сразу почувствовала, что старшая, Гуся, сильная и основательная, а младшая на пять минут Мышенька – робкая и замкнутая.
За те почти шесть лет счастья, когда они были вместе, мама их так многому успела научить! Они сделались чистюлями, которым не надо было напоминать о зубной щетке, прохладном душе по утрам и ежевечерней ванне перед сном. Девчушки вместе с мамой готовили обеды, резали овощи для супа, лепили котлеты, месили тесто для пирожков. А еще надо было каждое утро старательно вытирать пыль, давать попить цветочкам, красиво застилать постели.
Мама показывала им, как можно, вышивая разноцветными ниточками крошечные крестики, создавать настоящие картины. Они сообща придумывали модные одежды для кукол. У Мышеньки получалось лучше всех, даже красивей, чем у самой мамы.
Зато Гуся первая научилась читать и стихи быстрее запоминала. И было так странно и непонятно, почему они, такие одинаковые, талантливы каждая по-своему.
Мама считала, что благодаря этому сестры смогут друг друга поддерживать:
– Ты, Гусенька, будешь Мышке помогать в школе, а она сможет такие наряды придумывать! Как же вам повезло! Я вот совсем одна была и представляла себе сестру-двойняшку, разговаривала сама с собой, как будто с ней. А вы есть друг у друга – здорово, я вам завидую даже!
Они любили петь втроем. Что бы ни делали – пели. Про разное в жизни: про шальных соловьев, которые не дают спать солдатам перед боем, о заветной звезде любви, сияющей далеко-далеко, о Смоленской дороге с ее дождями и снегами. Сколько песен им мама спела – и в каждой была она с мягким мерцанием глаз, с теплом и добротой.
И этот ведь тоже иногда пел вместе с ними! Он даже умел смеяться. Вел их гулять, если мама была очень занята. Он, конечно, тогда тоже пил, но дрался редко. Стеснялся мамы, наверное. Она же просила дочек жалеть отца, потому что он слабый и сам не знает, что творит.