Шрифт:
Мне под шестьдесят. У меня язва двенадцатиперстной кишки. Но, честное слово измайловца, если так пойдет
дальше… Бог с вами, Павел Иванович! — задыхаясь воскликнул он. — Это ужасно. Это просто ужасно. Нам
нужно действовать, нам нужно жертвовать собой, нам нужно убивать и умирать, хотя бы для того, чтобы нас не
забыли. С нами уже не считаются, надо напоминать о себе, надо кричать, звать, вопить, иначе эти торгаши, эти
лавочники англичане и французы просто вычеркнут нас из жизни. Прошло десять лет, мы на мели, они все еще
у власти, но Россия же не умерла, она с нами, она в нас.
— Слова! — с досадой сказал Александров.
— Нет, не слова. Скажем, я нашел вас и предлагаю вам исполнить свой долг, т а м , в Р о с с и и .
Александров угрюмо улыбался.
— Ну-с, я жду.
— Позвольте же, это же “академический”, это принципиальный спор.
— К чорту! — крикнул Мамонов. — Миша Печерский — свой. В Мишу я верю, как в самого себя. Я
требую ответа. Объяснитесь.
— Ни к чему.
— И не поедете?
— Не поеду.
— Вот как?! — растягивая слова, произнес Мамонов. — Вы не константиновец, вы не офицер. Скажите
прямо…
— Что это, допрос? — резко отодвигая рюмку, спросил Александров. — Вы устраиваете мне допрос при
первом встречном.
— Позвольте, полковник, — брезгливо оттопыривая губу, вмешался Печерский.
Александров побледнел и повернулся к Печерскому.
— А вы тут при чем? Погодите! — закричал он, отмахиваясь от Мамонова. — Вы видите руки? Вот руки.
Я работаю третий год. Вот копоть и ржа. Шесть тысяч десятин, полк — это чорт знает как далеко. Затем есть
еще то, чего вы никак не поймете. Видели вы, как лента подает автомобильные кузова, как собирают часть за
частью, и, наконец, мотор начинает стучать и машина жить. Раньше я презирал это, я работал с отвращением, а
теперь… Теперь я прихожу во временный гараж и вижу триста новеньких машин, триста собранных за сутки
машин, сто тысяч машин в год, и у меня на глазах слезы, почему это не в России, почему не у нас…
— У кого у “нас”, у большевиков?
— У нас в России.
— В какой — “России”? — отчетливо спросил Мамонов.
— Это не важно.
— Как не важно? Это не важно?! Ну, знаете ли, дорогой мой…
— Позвольте мне, как младшему в чине… — перебил Печерский.
— Да ну вас с чинами, — устало сказал Александров и Печерский, подскочив на стуле, закричал:
— По-моему, вы просто трус! Трус и негодяй!
Опрокинулся бокал. Все трое встали и Мамонов положил руку на локоть Печерского.
— Господа, как старший в чине…
Гарсон, мягко шаркая туфлями, подошел к столу русских. Он улыбнулся, вытер салфеткой пролитый
коньяк и как бы случайно задержался вблизи.
— Нельзя же так, господа, — сказал остывая Мамонов. Печерский надел кэпи и скрестил на груди руки.
— Ваше превосходительство, — сказал он с тихой яростью и несколько театрально, — насколько я понял,
разговор шел о конкретном поручении, о деле, которое вы, так сказать, хотели возложить на господина
Александрова. Он отказывается. Из трусости или из других побуждений, он отказывается. Тогда позвольте… Я
согласен, я считаю за честь. Я поеду куда и когда хотите.
Поезд прокатился по виадуку, отсветы побежали по стенам и окнам домов. Все трое молчали, пока
совсем не затих грохот поезда.
— Ну и ладно, — резко сказал Александров, встал и протянул руку Мамонову, — счастливо оставаться!
— Господин Александров, после этого… Надеюсь вы сами понимаете…
Мамонов спрятал руку за спину.
— Знаете что, — тихо сказал Александров, — идите вы все к…
И он ушел, бросив монету на стол. И металл долго и протяжно дребезжал о мрамор.
III
Николай Васильевич Мерц сидел у открытого окна и слушал городской шум. Через улицу в отеле “Луна”
открывали окна и во всех окнах было видно одно и то же: обои в пестрых цветах, широкие, смятые постели и
круглые зеркала над постелями. Выше, в мансарде, молодая женщина перебирала томаты, петрушку и цветную
капусту и улыбалась. Николаю Васильевичу. Глиняные, торчащие как частокол трубы, мансарды и чердаки