Шрифт:
Приехали наконец дочери. Он постарался сделать для них прибытие на новое место праздничным. Отправились всей семьей на пикник в Брайтон — сосновый, ивовый и песчаный морской курорт.
Погода выдалась славная. Сняли на несколько дней комнаты в рыбацкой деревне. Пекли камбалу на углях, искали раковины в дюнах и ходили на рыбацкой шхуне.
Саша загорел в те дни. Он очень высок для своих лет. У него нос с каскадом горделивых горбинок… Все попутчики в дороге говорили о редкой красоте сына. Отчего-то она заставляет окружающих относиться к нему как к взрослому. Двадцатилетняя девушка, хозяйская дочь, краснеет при виде Саши. Не нужно бы всего этого его детям, не надо красоты, страстей!..
Младшей Оленьке четвертый год. Она пока что кругленькая, кудрявая, еще не потерявшая младенческую пухлость. Отчего-то он меньше чувствует ее своей. Она родилась в такое кромешное для них с Натали время, что он мало успел осознать ее как дочь, ветвь и кровь… Она почти не помнит матери и знает несколько слов по-русски от той же Машеньки Рейхель. Но говорит с таким акцентом! Правда, она еще кроха.
Тата уже вытягивается в подростка. Замкнута и нервна. Хороша собой, даже красива… Он с поднывающим сердцем смотрит на нее: настолько она порой похожа на умершую…
Им было славно вместе в Брайтоне.
А вот в лондонском доме с приездом младших воцарилась неразбериха. Герцен впервые настолько остро понял, какая это неизбывность — дети, когда один выздоравливает, болен другой и невозможно попросить их повременить с этим. Машенька его предупреждала. Он тщетно призывал к дисциплине и порядку и сам, растерянный и удрученный, то и дело что-нибудь разыскивал часами… Почти не мог работать. Смутясь, обнаруживал в республиканском клубе, в кругу тамошней публики, детский чепчик в кармане.
Не было дома… Молодая неприкаянность воспринимается до поры даже с удовольствием, в сорок же лет хочется иного. Но не было дома. Он держится на чьих-то постоянных и неприметных усилиях, держится женской сердечностью. Герцен вспоминал сейчас как чудо, что у мечтательной и рассеянной Натали все воцарялось как бы само собой. Ну, не строгий порядок, не нечто непринужденно милое, когда всем вокруг тепло… Это и было волшебством.
Как вдруг сыскалась спасительница. Непререкаемая и педантичная, надо сказать, благодетельница…
Познакомили их в социалистической газете: вот дама, которая питает к вашим произведениям почти религиозное чувство. Почитательницу звали Мальвида фон Мейзенбург. Ей за сорок, она баронесса, немецкая эмигрантка, пробовала себя в литературе, за спиной у нее потери и разочарования, одиночество в той степени, когда оно запеклось внутри и уже не надо людей… Она приблизилась как кошка — к дому: вот дом, в котором она могла бы посвятить себя детям, лишившимся матери.
Однако она отнюдь не гувернантка! «Ну что вы, баронесса!..» Пусть она и небогата. Но не в этом дело. Более того, она отказывается от вознаграждения и собирается сохранить независимость в расходах. Она решила посвятить себя детям человека, чье имя… Гостья собиралась произнести нечто о свободной Европе, для которой имя Герцена значит так много, но Александр Иванович прервал ее и пригласил к чайному столу. Что не помешало ей подчеркнуто закончить свою мысль.
— Однако… — сказал Герцен. — Я боюсь ныне всех приближающихся, даже вас…
— Я тоже, — горестно откликнулась гостья.
— Но попытаемся! Вы спасете моих детей!..
Итак, новый член семьи. Воспитательница, оговорившая для себя право преобразовать семейство, так как в нем нет порядка. Александр Иванович был обеспокоен энергичностью ее усилий. И старался, в свою очередь, вложить в баронессу что-то свое, они много говорили с фон Мейзенбуг о русской литературе и истории. И его собеседница была усидчива в этих штудиях.
У мадемуазель Мальвиды, так он ее называл, был прямой, слегка вздернутый нос. Когда-то она была красива. Немного фанатичной выглядела складка тонких губ. От всего ее облика веяло чистоплотностью и тщательностью, большие глаза в совиных морщинках были внимательны и строги, даже по отношению к Герцену.
Она считала нужным быть мажорно властной с детьми, постоянно вещала им что-то отрадным голосом. А впрочем, казалась искренней и неглупой.
Они переехали в другой дом, не такой неуютный, как прежний. Это было первым ее усовершенствованием. Правда, во всех английских домах — единообразие в расположении комнат, даже в меблировке, можно с закрытыми глазами найти любой предмет. На первом этаже у них теперь были устроены классы для детей, а также гостиная и кабинет Герцена, на втором — спальни.
Поднимались рано. На завтрак отводилось полчаса. В восемь дребезжал звонок — и начинались уроки у детей. Ровно в одиннадцать тридцать ленч: рыба или мясо и что-нибудь из остатков вчерашнего обеда. За столом толковали с фон Мейзенбуг о статьях в «Таймс», он не любил обтекаемого направления этой газеты, но считал нужным ее просматривать — как самую представительную из здешних. После ленча дети были свободны, он же садился работать. Утром Александр Иванович занимался письмами.
Воспитательница и воительница попросила прекратить прием посетителей в другое время, кроме двух вечеров в неделю, и таким образом создать в доме покой. Требование ее было весьма разумным, убедился он. Прежде, без режима, дети были нервны.