Шрифт:
Вера промолчала, не решилась ответить — да и что она могла бы сказать? Катя-то говорила о своем еврействе так, словно бы сразу гордилась им и стеснялась его — как вся семья стыдилась фамилии Фишер, согласившись на русскую кальку.
Они так и замолчали эту тему, кажется, именно после того вечера в девичьем саду проклюнулись первые взрослые всходы. Катя все так же дружелюбно звала Веру в гости, и снова была супница, и уютная бабушка подкладывала в тарелку морковный пирог, но Вера теперь — не сознавая зачем — примеряла на себя чужую судьбу. Она думала: «А как я носила бы такую кровь в жилах, стыдилась бы или радовалась? Стала бы я менять фамилию и как отвечала бы на слово «жидовка»? Я огрызалась бы, страдала б, или ожесточалась, или ревела бы по ночам в подушку?..» Странная Вера так долго думала о возможном еврействе, что сама почти начинала в него верить, уж так хотелось ей примерить на себя Катину тайну — похожим образом она прилаживалась к подружкиному пальто, привезенному с московской оказией…
В тот год Вера впервые влюбилась — мальчика звали Юра, он учился двумя годами старше и слушал модный тогда хеви метал. Юра как Юра — мечтал, помнится, стать пожарным и в конце концов, кажется, стал.
Вера уходила с последней математики, в сменке, в синих туфельках, ступала по снегу, чтобы не тратить время на переобувания. Юра болел простудой и встречал Веру в заледеневших туфлях чуть менее холодно, чем было на улице, — его интересовали не младшие девочки, а исключительно «записи». Скрежещущая музыка, переписанная с «пластов» на кассеты — блестящая, шоколадного цвета пленка без конца жевалась дешевым магнитофоном, и Юра скручивал ее терпеливо, и Вера смотрела, какие у него красивые руки. Она так любила Юру, что даже обрезала пальцы у маминых кожаных перчаток и отправилась такая на «тучу» за город, где в любую погоду стояли тесные отряды торговцев и через мятый полиэтилен светились яркие буквы. Покупатели придирчиво выкатывали тонкие пластины из конвертов, руки дубели на ветру. Там, на «туче», не замечая усмешек, Вера купила для Юры новый, кажется, «Exodus», за двадцать пять рублей — сбережения последних месяцев осели в кармане усатого фарцовщика. И бастион рухнул незамедлительно.
…Сидя спиной к зеркалу маминого трюмо, мальчик Юра неумело обнимал девочку Веру, и она видела перед собою сразу двух любимых юношей. Дальше этих зеркальных поцелуев дело не продвинулось, но Вера долго еще приходила к Юре вечерами и ждала его под дверью класса каждый день — звонок на перемену, разгоряченная толпа выливалась, будто зрелое тесто через край.
Ближе к весне Вера сказала любимому:
— Я давно хотела тебе сказать, знаешь, я еврейка.
Она повторила Катины слова, чтобы перед самым важным на тот момент жизни человеком оказаться вдруг такой же беззащитной и возвеличенной, какой была Катя в прошлую зиму… Слова, слова! Для Веры всегда только они играли главную роль, а поступкам отводились эпизоды, массовка, второй план. Юра никак не ответил на лживое признание, и вообще в ту весну он стал иначе относиться к Вере и стал скучен вместе со своей скрежещущей музыкой. С Катей они тоже медленно расходились: взрослея, боялись детской искренности, но и по-другому пока не умели, а значит, расходились неумолимо.
И все же, примерившись к чужой крови, Вера поняла, может быть, куда больше, чем если бы искала ответы в книгах. Она с того времени дала себе слово не судить людей за то, что они не похожи на нее, Веру, и не пытаться найти всем общий знаменатель. А уж по части религий, думала теперь Вера, надо проявлять еще большее терпение: пусть хотя бы в идолов человек верит, это личное дело каждого! Ох какой надо быть осторожной, и кто мог знать, что новенькая проявит такую жуткую нетерпимость?
Тут в мысли Веры и в приемную вторгся Василий.
— Марины Петровны сегодня не будет, поехала в администрацию. — Он хотел тут же выйти в коридор, но Вера вскочила с места и ухватила Василия за брючину.
— Очень срочно! — Подняв белый флаг заметки, она просочилась за Василием в его кабинет.
Что у тебя, Афанасьева? — устало вымолвил тот, и чуткий нос Веры уловил пронзительный коньячный пар, рвущийся из Василия наружу.
Василий был вполне характерной для описываемого времени персоной. Он хоть и управлял молодежным изданием на пару с Мариной Петровной, но в возрасте был уже усталом и утомился от комсомольского задора изрядно. Ему, Василию, куда больше нравилось греть пластиковый стул в редакционном буфете, за стаканом «Белого аиста». Под коньяк так славно думалось о том, что все главное в жизни уже свершилось и теперь можно спокойно доживать остатки: двадцать там лет или тридцать — сколько отмерят…
Василий глянул на потолок с надеждой, а на Веру, напротив, с тоской. Василию хотелось домой, тем более жена с утра сулила беляши.
— Так что у тебя, Афанасьева? — нетерпеливо повторил зам, хотя надо было всего лишь вслушаться в беспокойный Верин рассказ. Через помехи коньяка Василий начал понимать: кажется, новая корреспондентка умудрилась отправить в типографию досыл без подписи заведующей. Досыл был спорный, оскорбляющий, как отметила Вера, «чувства верующих». Василий вздрогнул — ему совсем не хотелось нажить себе проблем именно в эти дни, когда Марина Петровна будет пропадать в администрации.
Теплые объятия коньяка побеждали, осаживали встрепенувшуюся было молодую прыть. И потом, ругаться с секретариатом Василий не решился бы, потому что ответственный секретарь Горячихина возрождала в нем первобытный ужас: так наши предки прятались от громовых раскатов, дрожа под сводами пещер.
— Голуба, поздно пить боржом, — Василий попытался выглядеть бодрым, — уже все полосы подписаны.
— Василий, это будет удар по репутации газеты, как вы не можете понять? — Вера пришла уже в настоящую ярость, и Василий вздохнул:
— Ну, хорошо, давайте тогда мухой в секретариат и скажите Ольге Альбертовне, что я велел… эээ… что я просил снять заметку с первой полосы.
Вера вылетела из кабинета и от злости не сразу смогла вспомнить, в какой стороне расположен секретариат — главное святилище редакции. Дверь в этот суровый двухкомнатный мир была приоткрыта как раз достаточно для того, чтобы Вера еще из коридора увидела строгое лицо в очках и услышала голос, от которого у Василия начинали дрожать руки — без всякого коньяка.