Шрифт:
Игорь продолжал что-то говорить, но взгляд Агзамова переместился на Машу, и только тут он понял, какая она стильная женщина – груди ее так и выглядывали из летнего платья из какого-то легкого ажурного материала, оголенные плечи так и сверкали, в глазах ее, устремленных на Игоря, было что-то задорно провокационное.
Игорь, казалось, задался целью пропиарить всех своих друзей разом. Теперь он перешел на Айхана, которого почему-то называл Костылянычем. «Не мой ли Айхан?» – неуверенно мелькнуло в голове Агзамова.
– Вы не представляете, это что-то феноменальное: грудь как у кентавра, вместо передних ног костыли, голова большая как у Минотавра, только рогов не хватает.
– Я бы ему наставила, – рассмеялась Маша.
– Знаешь, у него такая жена, что на тебя он и не посмотрит, – авторитетно заявил Игорь. – Но я не об этом. Костыляныч – охренительный мастер стёба. Короче, современный Катулл.
Гордый Фаллос, что сник, видно, чистил не там ты, где нужно. Был когда-то велик, а теперь хоть выбрасывай в нужник. Был когда-то стояч, а теперь ты висишь, как мочало! И ничто ничего от тебя, старина, не зачало…Не правда ли, скулодробительно? Впрочем, и у меня есть не хуже. Вот послушай. И Игорь, как всегда, слегка грассируя и бойко размахивая руками, принялся за декламацию.
Взираю на эпоху я — Мы не изменим ни х. я; Во всем паскудства торжество — Мы не изменим ничего; Во всем бездарности черта — Мы не изменим ни черта; Вокруг нас косности стена — Мы не изменим ни хрена; Уже маячит смерть-карга — Мы не изменим ни фига; Ужель стезя моя крута? — Мы не изменим ни шута; Ужель и мне почить пора? — Мы не изменим ни хера. Уже отходит ввысь душа — Нам тут не светит ни шиша [2]2
Подлинные стихи Игоря Полуяхтова, ушедшего из жизни в 2007 году в возрасте 43-х лет.
Тут уж Маша не выдержала.
– А спорим, что кое-что светит? Танатыч, у тебя есть музычка?
Танат мутными глазами указал на допотопный проигрыватель. Из музыки у него был только Вивальди. Маша поставила скрипичный концерт и, церемонно поклонившись, пригласила Игоря. Игорь встал, подошел к ней и легко закружил ее в вальсе. Они очень подходили друг к другу. Он высокий, статный, с длинными светлыми волосами, собранными в пучок на затылке. Она тоже высокая, стройная, со своей обритой головой похожая чем-то на гончую. Восхищенный Агзамыч на миг забыл обо всем – и об убогой обстановке этого жалкого холостяцкого пристанища, и о его странном косноязычном хозяине, и о своей еще более странной ситуации, и целиком погрузился в обворожительные ритмы вальса и в созерцание этой прекрасной танцующей пары. Танат, опершись рукой о кулак, как-то совершенно по-русски пригорюнился.
– Не правда ли, прекрасная пара? – удостоил его разговора Агзамов.
– Какая пара? Это же Вивальди! Его надо слушать, а не танцевать.
– На мой взгляд, эта музыка как нельзя лучше подходит под этот танец.
– Как-то Андре Жид сказал: «С прекрасными помыслами делают дурную литературу». Это что-то из этой сферы. Впрочем, сейчас даже философия вернулась в свое прежнее бродячее состояние, в своем собственном виде она никому не нужна и неприкаянно бродит по улицам, где даже проститутки стоят дороже, чем философы.
Танат помолчал, оценивающе разглядывая Агзамова, а потом и вовсе понес полную ахинею.
– Модернист хочет изменений в мире, а постмодернист – его переинтерпретации. Словом, тех же изменений, но в условном поле. Мир вменяем только как символический универсум и поддается переструктурации только в символическом плане. Поэтому Деррида считает, что мир – это текст. Образ модернизма – дерзкий художник, дающий пощечину дурному общественному вкусу. Модернизм – культ эпатажной личности. Образ постмодерниста – человек с вечной ухмылкой на лице от предпонимания неизбежности всего, что происходит. Бодрийяр потому и назвал один из своих основных трудов «Фатальные стратегии», что пытался создать философию предпонимания обгоняющей саму себя современности. Впрочем, все они пляшут от Хайдеггера, который первым понял, что переход на технотронную фазу цивилизации будет фатальным для самого человека, отныне и до конца своих дней становящегося частью технологии.
– У тебя сейчас несколько раз прозвучало слово «фатальность». Выходит, все эти твои постмодернисты – оголтелые фаталисты, но какие же они тогда философы, если не слишком далеко ушли от сивилл?
– Сивиллы имели дело с первобытным миром, где властвовала природа, мы имеем дело с симулякрами, т. е. символами без содержания, с пустыми оболочками смысла вещей. Все самые важные понятия – такие, как этнос, нация, человек, гуманность, гуманизм не имеют ныне того содержания, в гуще которого они создавались, ибо не мы их создаем, а они – нас, т. е. у нас есть определенные стереотипы этноса, нации, гуманизма, которым мы пытаемся следовать. Но задача заключается как раз в том, чтобы самим создавать понятия или, как говорил Делёз, творить концепты. Нам до этого далеко, а Делёз их немало сотворил, вот только навскидку – шизопотоки, машины желания, тело без органов. На мой взгляд, тело без органов и есть нация, а шизопотоки – это новое понятие гуманизма, или точнее, дегуманизации без берегов.
Агзамов вспомнил, что когда впервые увидел Таната еще в той своей прошлой, теперь такой далекой жизни, тот напомнил ему персонажа Гюго, но тогда этот парень поразил его гримасой уродства, а ведь у Гюго речь идет об аристократе, волею судеб ставшим уродом на потеху публике, об аристократе, а не об уроде! Теперь, когда один Танат слушал Вивальди, в то время как все остальные, в том числе и Агзамыч, пребывали в плену витального пиршества, сын великого писателя в полной мере оценил своего визави. Перед ним, действительно, был аристократ, несмотря на то, что он не пользовался вилкой, а волосы его явно нуждались в ножницах и бриолине.