Шрифт:
Лёсик оказался моложавым ухоженным мужчиной. Сбросив кашемировое пальто вместе с накинутым поверх него белым халатом на лежак возле двери, он неуверенно двинулся в сторону Латышева, спохватился, вернулся за халатом, натянул его поверх пиджака, сразу уменьшился в размерах, рухнул на стул, и крупные слезы безостановочно полились по его гладко выбритому мучнистому лицу.
– Как все это нелепо, доктор… Я ее муж. То есть мы совсем недавно развелись. Но это ничего не меняет. Я все сделаю, как положено. С разводом – это, знаете, была ее инициатива. Мы жили порознь, но договорились, что сохраняем брак, пока это будет нас обоих устраивать. – Латышев не выказал ни малейшего интереса к последней фразе, но Лёсик зачем-то пояснил: – Стандартной ситуацию не назовешь, всякое в жизни бывает… И вот как-то она звонит и говорит, что встретила человека, и что они решили пожениться, и все у них по-серьезному…
– Когда это было?
– Когда? – Лёсик удивился необязательному вопросу, посмотрел в спокойное лицо врача. Ответил, раздражаясь: – Ну, если это важно…
– Это важно, – без всякого выражения подтвердил Латышев.
– Хорошо. Простите, доктор, я сам не свой. – Лёсик всхлипнул. – Первый раз она позвонила в начале лета. И я сказал, что, может, не надо спешить, у тебя же всегда семь пятниц на неделе. Но в августе мы встретились, и она снова заговорила о разводе. Она шикарно выглядела. Я порадовался за нее. Ведь ей не очень-то везло в личной жизни. А тут… Глаза у нее светились совершенно по-новому. Знаете, как это бывает, когда идешь по морскому дну, и вдруг под ногами внезапный обрыв, и глубина… Испуг и восторг. Вот такой у нее был взгляд. Это притягивало необычайно. И одета она была изящно и по-летнему ярко, в своем любимом стиле конца пятидесятых. На нее все обращали внимание. Впрочем, на нее всегда обращали внимание… Но теперь такая внутренняя свобода в ней появилась, такой полет, что я даже позавидовал. Хотя, знаете, того, что автомобилисты называют «сцепкой колес с дорожным покрытием», у нее никогда не было. Она сама так и говорила: «Живу абы как. Присев на жердочку». Все, что связано с бытом, с социалом, необычайно ее тяготило. Квитанции на квартплату копились у нее по полгода только потому, что ей, видите ли, тошно идти в сберкассу и стоять в очереди. А потом, естественно, не хватало денег на оплату. Тогда она звонила и со смехом сообщала, что мне пора исполнять свои супружеские обязанности. Счета, страховые полисы, посещение районной поликлиники, протечки труб, ремонт – все это было не по ней. Однажды нелегкая занесла ее в собес. Это было после смерти Екатерины Ивановны, ее бабки. Собственно, она пошла туда, как она выразилась, «из уважения к покойнице», получить какие-то похоронные гроши, «раз так положено». Потом хохотала до слез. «Представляешь, – говорит, – коридор узкий, духотища, огромная очередь, в основном пожилые люди, все чего-то ждут, высовывается из двери крепенькая, как табуретка, тетка и спрашивает: „Кто тут последний на погребение?“». Конечно, она плюнула и сбежала…
Лёсик говорил и не мог остановиться. Молчание Латышева было необъятной горой, которая с готовностью подставляла себя под безудержный камнепад его слов, поглощала их и становилась все больше.
– Ее квартира напоминала букет засохших цветов. Все хрупко, ненадежно, на живую нитку, дунешь – и не станет… Господи, какие вещи вспоминаются. Простите, доктор. Как теперь говорят, гружу вас…
– Она болела? Обращалась к врачам?
– Нет. Не помню. Обычные сезонные простуды. Правда, когда умерла Екатерина Ивановна… – Лёсик ахнул и поднял на Латышева белесые глаза. – Тоже от лейкемии умерла, кстати!.. Так вот, она рассказала тогда, что в детстве – она сказала, ей было лет одиннадцать-двенадцать, – у нее обнаружилась та же болезнь… Незадолго до того погибли ее родители, и у нее было нервное расстройство, и сначала все думали, что эти головокружения и слабость – от стресса, да еще переходный возраст… А потом начались носовые кровотечения. Вот так все и выяснилось. Она сказала, что ее долго лечили, что ей было очень-очень плохо, так плохо, что она даже хотела умереть, что она облысела от химиотерапии и потом, когда ее выписали из больницы, долго ходила в платочке, пока волосы совсем не отросли. И еще сказала, что ни за что на свете она больше такого не перенесет, ни за что… Но честно говоря, про болезнь я не очень-то ей тогда поверил. Думал, на нее смерть бабки так подействовала. Думал, хочет, чтобы ее пожалели еще больше. Она ведь такая впечатлительная и фантазерка. – Заметив, что перепутал прошлое и настоящее времена, Лёсик беспомощно вздохнул и шелковым платком промокнул лицо. – Значит, все эти годы был период ремиссии? Так это, кажется, называется?
Латышев смотрел на свои тяжелые руки, лежащие поверх стола, и молчал.
– И еще знаете, что она мне сказала тогда, в августе… – Лёсик снова удивленно моргнул припухшими от слез веками. – «Как хорошо, – сказала, – у меня будто груз с души упал, нет больше этой чертовой зависимости, этой неопределенности. Не надо мучиться и гадать, когда все случится, а можно наконец-то жить совершенно спокойно и свободно». Такая странная была фраза. Я тогда решил, что это о ее любви и о замужестве. Просто у нее все чувства, все переживания были… как бы это сказать… форте… Вообще, она казалась ребенком, случайно впущенным во взрослую жизнь…
Латышев встрепенулся:
– Да-да, вот именно, как же я сразу не догадался… – и тут же махнул рукой: – Простите и, пожалуйста, продолжайте.
– Я спросил, кто он, ее избранник. Она рассмеялась слову «избранник» и ответила, что он тот, о ком она только мечтала, и всё все в свое время узнают, а сейчас она занимается продажей бабкиной квартиры, потому что они с будущим мужем решили покупать недвижимость где-то в Испании или в Италии, не помню уже, какую страну она тогда назвала. А я сказал, как это глупо – лишиться собственного жилья, мало ли что в жизни бывает… И тогда она сняла коротенькие лайковые перчатки – она любила и летом щеголять в перчатках, – взмахнула ими, точно собиралась бросить вызов, и заявила, что теперь наконец-то все наверняка и никаких осечек больше не будет. – Лёсик улыбнулся и повторил один из присущих девушке характерных жестов. Потом снова поник, зажал коленями руки и так сидел какое-то время, тихонько покачиваясь. – Как странно, доктор. Она же привыкла, чтобы вокруг нее всегда был народ. Ведь она, кроме того что просто прелесть, – Лёсик опять сбился на настоящее время, – она же и прекрасный дизайнер. В ее вещах столько фантазии и шика… Просто ей было всегда лень думать о настоящей карьере. Так… крутилась. «Ленфильм» да частные заказы. И вот все начали звонить мне и спрашивать, куда она запропала, замужество, мол, еще не повод раздружиться со всеми. На мой вопрос она хмыкнула и сказала, что ей просто скучно. «Не о чем разговаривать» – так она выразилась. А она вот что… Я не думал, что у нее хватит духу вот так.
На этой фразе Латышев закрыл глаза и откинулся на спинку стула.
…Пока еще позволяли силы, девушка, полусидя в кровати, или обметывала очередной радостно-яркий шелковый шарфик («для приятельницы»), или рисовала фломастерами в блокноте диковинные, похожие на цветы платья – и ничего, ничего не говорила о болях, мучивших ее. Она, не спрашивая, что именно пьет, глотала анальгетики. И лишь однажды ночью, когда Латышев, обнимая спящую девушку, сам не понимая, что делает, провел пальцами от впадинки между ее ключицами дальше, по грудной кости, к низу живота, обозначая линию будущего вскрытия, она вдруг шевельнулась, сжала его руку и сказала тихим ясным голосом: «Не думай об этом».
– …Что же теперь делать, доктор? Что же теперь делать?
На этой уже неоднократно повторенной Лёсиком фразе Латышев очнулся. Руки его дрогнули, тяжело проволоклись по столу. Хрустнув ключом, Латышев достал незапечатанный конверт.
– Это вам от нее. Здесь все сказано, что и как надо делать. Я перевез из гостиницы вещи. Вам отдадут. – Латышев встал. – Примите мои соболезнования. И простите, у меня сейчас обход.
Начало декабря было сухим и морозным, а в день похорон, вышибая горячую слезу, дул ветер с залива. Народу проститься пришло много. Чьи-то лица казались Латышеву знакомыми.
Люди собирались во дворе перетекающими друг в друга группами и, словно подхваченные порывами ветра, то ускоряя, то замедляя движение, перемещались все ближе и ближе ко входу в морг. У входа опять происходила заминка, но полое пространство всасывало людей, потому что весь земной воздух оставался снаружи, и сколько бы человек ни вошло, помещение казалось пустым и гулким.
В узкое окно морга Латышев видел, как из машины вышел Лёсик, как мялся, неуверенно прощупывая ледяную корочку черными лаковыми ботинками на тонкой подошве, и ждал, пока шофер подаст ему с заднего сиденья букет белых лилий.