Шрифт:
Старый, мощный, еще отцом сделанный стол был уставлен тем, что ему хотелось: горячими варениками с творогом и сметаной, жареной кефалью, громадными гроздьями винограда, который мать называла то бычьим глазом, то воловьим оком. Было еще сало, домашняя колбаса, соленые синенькие, о которых он вспоминал всю дорогу.
В середине стола стоял графин с гордостью матери — вином. Хорошее ли оно — в семнадцать лет об этом он не думал. Слава богу, что мать позволяла иногда выпить рюмку, другую. А в тридцать лет, после того, как он напробовался, а иногда и упивался портвейнами и солнцедарами, он уже знал, что вино у матери хорошее. За последние десять лет пить ему тоже пришлось немало. И хотя на банкетных и праздничных столах бутылок с солнцедарами не было, однажды он понял, что самодельное, подкрашенное сладковатым гибридом, дающим изумительно рубиновый цвет, вино матери — лучшее из того, что ему пришлось пробовать до сих пор.
В меру крепкое, чуть пахнущее изабеллой, лишенное кислятины или явного алкоголя, и это вино было хорошим, но что-то мешало ему просто и спокойно сидеть с матерью, нахваливать ее вино, пробуя синенькие и жареную кефаль.
Маленькая хатка была глубоко упрятана в огород, и отсюда, из веранды, видна только задняя стена нового дома. Красный кирпич в этой стене не такой отборный, как на фасадной, и расшивка чуть пляшет в такт коряватым, отбитым граням, но и с этой стороны дом красив.
Теплый южный ветер повернул форточку, зайчик скользнул по его глазам, и Крашев понял, что все дело в этом доме. Он все рушил в его планах. Итога не получалось. Этот симпатичный дом сам был итогом. Еще в Москве, перевезя семью в двухкомнатную квартиру, где мебели после уральской — трехкомнатной — было тесновато, он подумал о матери, вспомнил маленькую хатку и понял: вот сдаст все дела на Урале и — в родной городок. Приедет… Посмотрит… И предложит матери продать полуземлянку. Хатке — грош цена… Но до моря двести метров, виноградник, грецкие орехи… Тысяч десять взять можно, а то и больше. И в Москву с матерью. Конечно, в квартире станет еще теснее. Но тем больше шансов получить трехкомнатную. В главке он человек новый и надеяться не на что. За просто так трехкомнатную ему никто не даст. Начальников отделов он знает хорошо. Многие думают, что и двухкомнатная для него — подарок, впрочем, как и Москва и должность заместителя.
После третьей рюмки он взглянул на новый дом, поморщился и спросил:
— Зачем ты построила этот дом?
Мать, словно ожидая этот вопрос, ответила сразу:
— Хочу, чтобы ты жил в нем, сынок. Рядом со мной. А когда помру, ходил ко мне на могилу… И к отцу… — добавила она, чуть помолчав. — Он так мечтал о таком доме.
Крашев ожидал каких угодно ответов матери. Что ей надоело жить в полуземлянке, что стыдно от людей, что надоело топить дровами (в новом доме был газ) и носить воду из колонки. Он готов был выслушать даже про уборную за виноградником. Все это было объяснимо, и на все у него уже родились ответы. Тоже простые и логичные, доказывающие ненужность материнской затеи.
Ответ матери — неожиданный, спокойно произнесенный, — серьезность и простота, с которой она говорила о себе, об отце, о смерти, сбили его. Неужели он не знал и не знает свою мать? Что же он вообще о ней знает?.. Что бабка матери была гречанкой, а мать, спокойная, даже медлительная, совсем не походила на темпераментных греков, которых в городке была добрая половина. Что в десять лет мать осталась сиротой с целой кучей младших сестренок и братишек, и их воспитывала та самая бабушка-гречанка, а когда матери было шестнадцать и умерла бабушка, то и она сама. А потом началась война и мать ушла добровольцем. Стирала, мыла, убирала в прифронтовом госпитале, вытаскивала раненых с поля боя. Все это он узнавал не от матери — о войне она никогда не вспоминала. Но у нее была фронтовая подруга — Ксения, нервная, сухонькая женщина, курившая папиросы одну за одной. Ксения жила в Новороссийске и часто к ним приезжала. После нескольких рюмок вина курила еще чаще; нервными, дергаными движениями подносила папиросы к ярко накрашенным губам. Его она раздражала. Раздражали ее нервность, ее вычурные фразы, которые она любила произносить, едва захмелев. Одну из них, странную и непонятную, он помнил до сих пор. Выпив рюмку, другую, Ксения нервно, ломая спички, закуривала папиросу, пускала дым меж ярко-красных тонких губ и, ударив вот по этому старому столу маленьким своим кулачком, восклицала:
— Цветы цветут среди бушующего моря — только раз!
Что хотела сказать Ксения? В семнадцать лет он об этом не думал. Считал дурью нервной женщины. А в двадцать семь, когда его сыну было уже шесть лет, вместе с матерью они ездили в Новороссийск. Ксения умерла два года тому назад. По дороге с кладбища сошли на Малой земле. Вокруг стояли большие дома, некоторые еще строились. Они подошли к одному из котлованов. На отсыпанной земле Крашев увидел рваные ржавые кусочки металла. Он поднял маленький, острый кусочек. Крашев давно, чуть ли не с таких лет, сколько сейчас было его сыну, научился разбираться в этих кусочках. Это были осколки мин.
Они прошли к самому морю. На берегу была выставлена военная техника, защищавшая город и порт, и его сын, завизжав, стал носиться от одного катера к другому, а он и мать подошли к цветку-стеле, сложенному из собранных на Малой земле осколков. Внизу были большие — от бомб, потом поменьше — от мин и снарядов, а повсюду маленькие — от гранат. Цветок был много выше его, а надпись говорила, что все это с одного квадратного метра.
— Вот это и были ее цветы, — сказала мать. — Среди бушующего моря… Здесь вот все это и было…
Мать помолчала, а он смотрел на цветок, и ему вдруг захотелось закрыть его собой, заслонить, чтобы его визжавший сын не увидел сразу столько смертей и не узнал, какая от какого осколка…
Что он еще знает о своей матери? После войны, устроившись в строительное управление, она проработала в нем до пенсии. Он уважал мать, а ее стойкости и воли — не внешней, открытой, а внутренней — даже завидовал, но иногда, как и Ксения, она его раздражала. Раздражение это было от того, что мать очень часто поступала непонятно для него, нелогично. Ее поступки были непонятны для него, как непонятны были фразы Ксении.
Ну почему мать не пошла работать медсестрой? Она говорила, что не может смотреть на кровь. Но сколько же она ее увидела на войне?.. Смогла же работать медсестрой Ксения. А мать работала на стройке… Маленьким, когда ему было совсем скучно, он бегал к ней… Кранов тогда не было, тачки с раствором мать катила на второй этаж по узкому деревянному настилу. Он чувствовал, как тяжела тачка, как трудно матери, и хотелось пробежать по прогибающемуся настилу и хоть немного — там, наверху, у второго этажа — помочь ей. А потом он вспоминал ее споры с Ксенией, ее отказы идти работать в больницу, и, как и сейчас, мать была непонятна ему и раздражала его.