Шрифт:
– Не очень много придется сказывать. Все там, у Петра Александровича, профессора Плетнева, по старине идет – тихо и благолепно. Журчат речи ручейками, а из берегов, сами знаете, никогда не выходят. Я раньше в таких высоких собраниях в молчанку играл, а теперь, ей-богу, разговариваю. – Он хитро покосился на собеседника. – Научился, Виссарион Григорьевич! Когда из Воронежа сюда едешь, думаешь – окунешься в кипяток страстей, в головоломный омут жизни. Какое там! Наши прославленные писатели очень даже тихо живут. Вот разве с его превосходительством Василием Андреевичем Жуковским малость попал впросак… Поинтересовался Василий Андреевич моими занятиями, а я ненароком взял да и брякнул про философию. Очень, мол, интересуюсь.
– Эк вас угораздило! – Белинский улыбнулся, предчувствуя какой-то неожиданный пассаж.
– Да ведь, ей-богу, к слову пришлось, – оправдывался Кольцов. – А Василий Андреевич, гляжу, поморщился, словно колика его взяла. «Брось-ка ты, говорит, философию к черту! – Представьте, каким словом выразились! – Философия, говорит, это жизнь, а немцы дураки…» Как это понять?
Белинского разобрал смех.
– А вы бы, Алексей Васильевич, – говорил он, едва переводя дух, – поучение со смирением приняли. В самом деле, на что русскому мещанину философия? Этак он еще в бога верить перестанет. А Василий Андреевич за этим неотступно наблюдает, а равно и за нравственностью простолюдинов… Так, значит, и объявил безоговорочно, что немцы дураки? А вот вам бы и спросить: почему же сам-то Василий Андреевич наводняет Русь немецким романтическим туманом – и привидениями, и рыцарями, и морскими девами, и черт его знает еще чем? Или тоже для того, чтобы философией на Руси не занимались? Но не отвоюют немецкие рыцари запретного царства разума от русских людей. И пленительный талант стихотворца Жуковского не поможет. Да и то сказать, разные есть у нас поэты. Василий Андреевич к божьему промыслу взывает, а Лермонтов людей с Демоном-разрушителем знакомит. Впрочем, кто же не поймет: суть-то везде одна – не в небесных, а в земных делах…
– А что, Виссарион Григорьевич, – несмело спросил Кольцов, – из новой вашей статьи о Лермонтове есть что-нибудь готовое?
– Нету… и так допоздна с вами, полуночник, засиделись. На покой пора!
Кольцову было отведено место в комнате, которая служила Белинскому столовой и приемной. Хозяин отправился в кабинет. Он лег не сразу. По привычке переглядывал рукописи. Из-за двери слышно было, как укладывался гость. Алексей Васильевич неуверенно, словно подбирая мелодию, тихо напевал:
Быстры, как волны, все дни нашей жизни.Что час, то короче к могиле наш путь…Белинский прислушался.
– Чья песня?
– Не песня, Виссарион Григорьевич. Лажу голос к стихам покойного друга моего Серебрянского, да вот прибрать никак не могу. А непременно надо этим стихам песней обернуться.
– За Серебрянского не поручусь, – ответил Белинский, – а вам, Алексей Васильевич, пророчествую: ваших стихов ни один музыкант не обойдет. Песню Глинки на ваши слова знаете?
– Как же! – живо откликнулся Кольцов и вошел в кабинет. – Слушаю мои стишонки и дивлюсь: иначе-то и спеть их, оказывается, нельзя.
Алексей Васильевич несмело напел:
Если встречусь с тобойИль увижу тебя —Что за трепет, огоньРазольется в груди…– А коли хвастаться, – продолжал он, оборвав пение, – еще скажу: помните мое подражание Пушкину:
Пленившись розой, соловейИ день и ночь поет над ней…В Москве и к этим стихам музыку приладили. Поеду назад – обещали нотами снабдить.
– Поверьте, и в Петербурге многие охотники на вас найдутся.
– Диво дивное! – Кольцов развел руками. – А я все себя спрашиваю: когда же ты, Алексей, настоящую песню да в полный голос споешь? И опять же о Лермонтове неотступно думаю: вот богатырь певец! Слова у него мыслям покорно служат, а музыка на придачу помогает. У Лермонтова, Виссарион Григорьевич, каждый стих можно спеть. Душа сама голос кажет.
– Ну, спать, спать! – сурово сказал Белинский.
– Ох, Виссарион Григорьевич, как же спать, коли каждый час могу у вас разума прихватить! Вот вернусь в Воронеж, тогда только и смотри, как бы не заснуть непробудным сном. – Он посмотрел на рукописи Белинского, аккуратно лежавшие на конторке. – Сдается мне, есть кое-что новенькое о Лермонтове. Не может не быть.
Белинский ничего не ответил. Но и Кольцов не отступился:
– Я так, Виссарион Григорьевич, разумею, в том и сила Лермонтова, что, сдружась с ним, никто уже не задернется пологом от жизни и на полатях от нее не спрячется.
Белинский улыбнулся.
– А вы говорите, что рифмы вас прочь от прозы гонят! Дай бы бог нашей прозе такими красками блистать.
Алексей Васильевич боялся теперь только одного – как бы снова не вспомнил Белинский о позднем времени. И нашел ловкий ход.
– Виссарион Григорьевич, – сказал он, – коли зашел у нас такой важный разговор, позвольте, я свежий самоварчик вздую.
Белинский глянул на него, всплеснул руками и залился смехом.
– Да как же вы, Алексей Васильевич, на божьем свете жили бы, если бы прежде вас люди самовар не выдумали?
– А не было такого на Руси, чтобы жить без самовара, – отвечал, посмеиваясь, Кольцов.
Должно быть, в эту ночь Белинскому захотелось до конца поделиться мыслями, которые он вынашивал.