Новиков Алексей Никандрович
Шрифт:
– Я не знаю никакого Тросникова; я сам Тросников.
– Так-с! Извините-с… А я думал, что и вы тоже господский человек.
Разговор перекинулся на помещика, который уволил дворового по оброку.
– Барин – что барин? – рассуждал дворовый. – Оброк отдал, да я и знать-то его не хочу. А и не отдал, так бог с ним. Побьет, да не воз навьет.
Некрасов придвинул к себе стакан холодного чая и с жадностью сделал несколько глотков.
– Замечательно!.. – шепотом сказал Иван Иванович, а сам нетерпеливо прикинул, много ли осталось до конца рукописи.
В квартиру Акулины Федотовны вернулся жилец, промышлявший собаками. Бросил новую собачонку под нары: «Молчи, пришибу!» Потом улегся, зевая и приговаривая протяжно:
– Господи, помилуй, господи, помилуй!
– А что, Кирьяныч, – обратился к нему дворовый, – кабы тебе вдруг… десять тысяч! Что бы ты сделал?
– А ты?
– Десять тысяч! – Дворовый человек был ошеломлен собственной фантазией. – Много десять тысяч – обопьешься! Известно наше богатство: кошеля не на что сшить – по миру ходить! Четвертачок бы теперь, и то знатно: на полштофика, разогнать грусть-тоску.
Разговор нечувствительно повернул на тот счастливый день, когда дворовый, прибыв из деревни, снял угол у Акулины Федотовны. Тот день был вполне торжественный: на новоселье было выпито семь штофов.
– Ан пять! – поправил Кирьяныч.
– Семь, ежовая голова!
– Пять, едят те мухи с комарами! – упорствовал собачий промышленник.
Завязался жестокий спор. Ни штофа не хотел уступить дворовый из события, едва ли не самого памятного в его жизни.
А новый штоф, по милости Тросникова, тотчас явился на столе. К удивлению дворового, мигом слетавшего в кабак, хозяин угощения наотрез отказался от водки.
– Вона! – воскликнул дворовый человек в каком-то странном испуге. – Гусь и тот нынче пьет… Ну, Кирьяныч!
Когда было выпито по второму стакану, дворовый взял балалайку, заиграл трепака и запел.
В сенях послышались чьи-то нетвердые шаги.
– Ну, будет потеха, – объявил Тросникову дворовый. – Учитель идет.
Еще один туземец явился.
То был, казалось, покачивающийся из стороны в сторону зеленый полуштоф, заткнутый вместо пробки человеческой головой. На явившемся была драная светло-зеленая шинель, из-под которой выглядывало вместо белья что-то грязно-серое. На рыжих сапогах сидели в три ряда заплаты. Новоприбывшему было лет шестьдесят.
– Здравствуй, Егорушка! – обратился он ласково к дворовому, сделав быстрое движение к штофу. – Налей-ка рюмочку!
Жестокая потеха началась. Егор тайком налил в стакан воды и поднес старику; старик выпил с одного маху и, ничего не понимая, опешил.
Старик то ругался, то униженно выпрашивал, то вдруг просыпались в нем остатки оскорбленной гордости. Тогда начинал он вспоминать о знатных знакомых, говорил, будто был принимаем когда-то самим Гаврилом Романовичем Державиным, что вряд ли могло произвести эффект у постояльцев Акулины Федотовны, будь то хоть сама святая правда.
– У, какой туз! – бормотал зеленый господин, вспоминая недавний визит к какому-то знатному питомцу: – «Я, говорит, потому и в люди вышел, что вы меня за всякую малость пороли» (зеленый господин действительно когда-то, где-то был учителем), да и сует мне в руку четвертак.
Зеленый господин все больше входил в кураж. Он вытащил из-за голенища две тощие брошюрки; одна из них содержала вирши на высокорадостный день тезоименитства какой-то важной особы, другая была писана по случаю бракосочетания той же персоны.
– Видишь, – говорил зеленый господин дворовому, водя указательным пальцем по заглавному листу, – видишь?
– Ты мне не тычь! – оттолкнул его Егор. – Я, брат, не дворянин, какая грамота нашему брату? Охота вам руки марать, – обратился он к Тросникову, заинтересовавшемуся брошюрами. – Ерунда-с!
– Ерунда? – возмутился сочинитель брошюр. – Когда я подносил их превосходительству, их превосходительство посадил меня рядом с собой и табакерку раскрыли. «Нюхай, – говорят, – ученому человеку нельзя не нюхать».
Что-то похожее на чувство промелькнуло в глазах зеленого господина:
– Налей, Егорушка, рюмочку!
– Пляши – поднесу!
. И зеленый господин пустился в пляс. В подвале сделалось шумно.
По мере того как Некрасов читал сцену с зеленым господином, описывая его жалкую и страшную пляску, в гостиной Панаевых нарастала давящая тишина.
Александр Александрович Комаров тихо склонился к хозяйке дома:
– Голубушка, Авдотья Яковлевна! Я, кажется, больше не выдержу, задыхаюсь!