Новиков Алексей Никандрович
Шрифт:
– Да откуда он берет такое? – шепотом спросил Панаев.
…Зеленый господин все еще плясал. Пронзительный, нечеловечески дикий крик послышался из смежной комнаты, в которой обитали жилицы Акулины Федотовны.
– Напилась, ей-богу, напилась: пена у рта, – причитала хозяйка, прибежавшая звать на помощь. – Схватила нож: «Зарежусь, говорит, и всех перережу». Батюшка, Егор Харитоныч, – обратилась она к дворовому, – помоги!
Все, кроме зеленого господина, бросились на женскую половину. Там в исступлении каталась по полу молодая женщина.
– Ох, батюшки, тошно! – кричала она. – Отпустите душу на покаяние…
Акулина Федотовна продолжала причитать:
– Деньги все пропила. На саван себе ничего не оставит.
В общую суматоху престранно ворвалась песенка, которую пела как ни в чем не бывало сидевшая за ширмой у своей кровати жилица из благородных немок.
Но уже приступил к решительным действиям Егор Харитоныч. Устремив на женщину, распростертую на полу, свирепый взгляд, он произнес одно только слово:
– Вязать! – и стал не торопясь развязывать поясной ремень.
Женщина замерла.
– На место! – закричал грозный укротитель. – Цыц! Только пикни у меня – свяжу да так в помойную яму и брошу!
Несчастная, как сноп, повалилась к ногам Егора. Трудно было понять этот эффект новому постояльцу. Ему бросилось в глаза и другое, не совсем понятное обстоятельство: все жилицы Акулины Федотовны были беременны.
– Ну, хоть бы и у вас жила кухарка, горничная или мамзель какая-нибудь, – объяснил Егор, – сами знаете, держать господа не станут. А Федотовна баба добрая: «Поживи у меня, голубушка!» Намедни умерла тут роженица – Федотовна в слезы, охает, ахает и до ниточки все прибрала в свой сундук. «Нищим, говорит, надо отдать, пусть помолятся за покойницу, себе ничего не возьму». Нищих она позвала, даже поднесла им, да у них же платок украла.
Когда Некрасов свернул рукопись, едва ли не донесся до него общий вздох облегчения. Будто освободились люди от кошмара.
– Я не смогу жить без мысли о том, – сказала Авдотья Яковлевна, – что где-то рядом с нами разверзнут ад. Хоть закрой уши, а услышишь вопли несчастной жилицы. Хоть закрой глаза, все равно увидишь, как пляшет зеленый старик. А старая ведьма, обирающая покойниц!.. – Авдотья Яковлевна содрогнулась.
– Послушаешь этакое, – вмешался Михаил Александрович Языков, – и думаешь: одно утешение – прибегнуть и самому к зеленому змию. Надо отдать справедливость автору: ощущение безысходности он сумел передать. Благодарю за путешествие на дно жизни, если только нужно за такое путешествие благодарить…
– Благодарить? – переспросил Александр Александрович Комаров. – Пусть все взятые автором факты существуют, допускаю. Но соединение их в одной картине не нарушает ли меры возможного? Дайте же хоть каплю освежительного воздуха, иначе при всех добрых намерениях вы внушите читателям самое страшное чувство – безнадежность.
В разговор вмешался любитель словесности из числа светских знакомых Панаева:
– Не мне судить о таланте уважаемого автора. Да и не о таланте, но о том, куда направлен талант, должна идти речь. Наша литература приобретает, с легкой руки господина Гоголя, обличительный характер. Эта страсть к обличению стала, я бы сказал, нездоровой модой. И я неустанно повторяю: обличайте, но помните мудрое правило – ничего слишком. Иначе вы превратите искусство в тенденцию, и искусство как таковое умрет.
– А! – вступил в спор Белинский. – Вы хотите, стало быть, чистого искусства, без тенденции, которого не было и нет на свете? Хотите, чтобы мы поверили сказке о том, что искусство должно стоять над жизнью, вне жизни, проповедуя какие-то святые идеалы? Помилуйте! Да каждый бездарный писака, клянущийся в том, что он чужд всякой тенденции, – с тем большей бесцеремонностью служит утверждению темных сторон жизни. Не было и не может быть пресловутого чистого искусства, а мы, грешные, прямо говорим: мы не чураемся тенденции. И цель художника – до конца показать ужасы нашей действительности, обличить ее до того самого дна, куда не по своей воле, но по обстоятельствам попадают люди и теряют все присущее человеку.
Белинский обратился к Комарову:
– Вы, Александр Александрович, взываете – дайте хоть каплю освежительного воздуха! Да откуда его взять? Но тот, кто поставит этот вопрос, тот сам придет к целительной мысли: чтобы дать доступ освежительному воздуху, надо прежде всего разрушить наглухо замурованные стены…
Речь Виссариона Григорьевича становилась опасной.
– Господа! – перебил его Панаев. – Хозяйка просит перейти от споров к примирительной беседе за столом. Ужин ждет нас, господа!
…Давно все это было. Уже и Панаевы возвратились из-за границы. Все, что можно было, быстро спустил Иван Иванович в Париже, и пришлось повернуть стопы вспять, в любезное отечество.
Снова собираются у Панаевых по субботам близкие друзья. Только о тех сходках, на которых Иван Иванович читал свои переводы из истории французской революции, теперь нет и помину. Теперь спорят о вышедшей в свет «Физиологии Петербурга». На днях выйдет вторая часть. Пусть воочию убедятся читатели, что уже существуют и действуют писатели гоголевского направления. Когда думает об этом Виссарион Белинский, всегда повторит: «Самую сильную вещь дал Некрасов».