Новиков Алексей Никандрович
Шрифт:
Солнце померкло для пророка, гонимого слугами сатаны. И душу и тело Гоголя объял холод. Он словно проснулся от видений, в которых говорил с Россией, и, проснувшись, увидел вместо своей книги, где каждое слово необходимо и важно, какой-то жалкий ее оглодыш.
«К государю! – была первая его мысль. – К государю!»
Он проявит чрезвычайную настойчивость, на которую имеет право, потому что речь идет не о нем, а о нуждах России. Ужели и этого в Петербурге не поймут?
Письма были написаны и к благоуханной Анне Михайловне и к старой графине Луизе Карловне Виельгорским. Они должны действовать после совещания с самим графом Виельгорским: как удобнее подать императору письмо, заготовленное Гоголем?
Волнение его достигло крайнего предела. В петербургской цензуре могло совершиться непоправимое для России дело.
У Николая Васильевича не было сомнений, что он спасет книгу от ополчившихся на нее вольных или невольных пособников дьявола. Шутка ли! Цензор не пропустил даже писем к должностным лицам и чиновникам, в которых объясняется возможность делать истинно христианские подвиги на всяком месте.
«Я составлял книгу вовсе не затем, чтобы сердить белинских, краевских и сенковских, – жаловался Гоголь Плетневу, – я глядел вовнутрь России, а не на литературное общество».
Никто ему не отвечал, ни Виельгорские, ни Плетнев.
Глава пятнадцатая
Гоголь жил у Жуковского во Франкфурте, в тех же комнатах, в которых обычно останавливался. Ни разу не заглядывал в единственную тетрадку «Мертвых душ», которая спаслась от огня. Впереди было много других, неотложных дел.
Когда в Петербурге выйдет «Переписка», когда читатели узнают историю «Мертвых душ» и душевного просветления автора, можно переиздать первый том. Раньше он думал, что нужно подвергнуть книгу коренной переделке, теперь в Москву пошел наказ Шевыреву: выпустить «Мертвые души» в том же самом виде, на такой же бумаге, в той же типографии, в том же количестве экземпляров. Прибавится только предисловие.
«В книге этой, – писал Гоголь в предисловии, – многое описано неверно, не так, как есть и как действительно происходит в русской земле… Притом, от моей собственной оплошности, незрелости и поспешности произошло множество всяких ошибок и промахов, так что на всякой странице есть, что поправить…»
Пусть же читатели придут на помощь! Сколько раз взывал Гоголь об этой помощи! Ни одна душа не откликнулась. Пусть хоть теперь каждый, кто богат опытом и познанием жизни, сделает свои заметки на всю книгу, не пропуская ни одной страницы; пусть читает он книгу не иначе, как взявши в руки перо и положив перед собой лист почтовой бумаги.
К людям, наделенным воображением, была обращена особая просьба: проследить пристально всякое лицо, выведенное в книге, и сказать автору, как должны поступать эти лица в разных случаях и что с ними, судя по началу, должно произойти.
А чтобы побудить читателей к делу, автор предупреждал, что он не может выдать последних томов своего сочинения до тех пор, покуда не узнает русскую жизнь со всех ее сторон, хотя бы в такой мере, в какой ему это нужно знать для сочинения.
Теперь-то наверняка раскачаются читатели-лежебоки!
Но все еще не исполнил Гоголь неотложных дел. Ведь объяснил он в «Переписке», что не было у него намерения раскрыть в «Мертвых душах» раны или внутренние болезни России. А «Ревизор»?
До сих пор идет комедия на сцене и собирает толпы людей. Надо подсказать зрителям верное заключение, которое не догадались вывести они сами.
На столе у Гоголя появился четко написанный лист: «Ревизор с развязкой. Комедия в пяти действиях с заключением».
В «Развязке» представлена театральная сцена после окончания комедии. На сцену выходят актеры и актрисы, чтобы увенчать венком первого комического актера; появляются театральные любители. От похвал искусству первого комического актера разговор переходит на только что сыгранную пьесу.
– Позвольте мне, – говорит театральный любитель, принадлежавший к большому свету, – сделать то самое замечание, которое сделал я во время первого представления: не вижу в «Ревизоре» никакой существенной пользы для общества.
– Я даже вижу вред, – поддерживает его другой господин из театральных завсегдатаев. – В пиесе выставлено унижение наше… Как сметь сказать в глаза всем: «Что смеетесь? – Над собой смеетесь!»
– Несмотря на все удовольствие, которое возбуждают ловко найденные сцены, – продолжает человек большого света, – несмотря на комическое даже положение многих лиц, остается что-то эдакое… я вам даже объяснить не могу, – что-то чудовищно-мрачное, какой-то страх от беспорядков наших. На меня ни одна трагедия не производила такого печального, такого тягостного, такого безрадостного чувства… Я готов подозревать даже, не было ли у автора какого-нибудь особенного намерения произвести такое действие.
– Догадались, наконец, сделать этот запрос, – вступает в разговор первый комический актер, который до сих нор слушал спор молча. – Все более или менее нападали на тягостное впечатление от комедии, и никто не спросил, зачем было производить его?
Всеобщее любопытство возбуждено. Следует монолог первого комического актера:
– Всмотритесь пристально в этот город, который выведен в пьесе: все до единого согласны, что этакого города нет во всей России, не слыхано, чтобы где были у нас чиновники все до единого такие уроды; хоть два, хоть три бывает честных, а здесь ни одного. Словом, такого города нет. Не так ли?