Курганов Ефим Яковлевич
Шрифт:
Милая Каролинушка!
Знаешь, сокровище моё, я сильно подозреваю и даже почти уверен, что проклятый Заливский, переместившись в Германию и приблизившись тем самым к границам Царства Польского, попробует, как истый безумец, заново поднять армию разбойников своих и мародёров и направить её к нам.
Так что, видимо, тебе, родная моя, ещё придётся встречаться с этим мерзким негодяем, и не раз, увы.
А ещё чую я, что в Дрезден вместе со всею революционною шушерою переселится и твой старый поклонник Мицкевич, стихотворец. Так что интересные встречи ещё будут.
А покамест, любимая, ты заслужила полностию отдых, роскошный и покойный. И ты его получишь, великолепная, несравненная Лолина! Готов ублажать тебя, как ты только захочешь,
Так что исчезай. Исчезай из Лиона, – уже пора – но, конечно, исчезай так, Лолинушка, дабы не вызвать там ненужных подозрений со стороны польских бунтовщиков.
Надобно, дабы борцы за «великую Польшу» все без исключения непременно по-прежнему считали тебя своею. И особливо негодяй Заливский.
Любовь моя, я совсем уж заждался тебя. И бриллиантики новые, ожидаючи тебя, уже стали покрываться пылью. А они ох как хороши. Сама увидишь.
Возвращайся, единственная.
Твой
нежный,
верный
и преданный
Ян
Позднейшая мемуарная приписка к письмам графа И. О. Витта, сделанная Каролиной Собаньской:
Осязательное доказательство недальновидности польской эмиграции выясняется, мне кажется, уже хотя бы из следующего.
Когда в Царстве Польском казаки облавой захватывали эмиссаров и подчинённые им шайки, значительная часть бунтовщиков-заправил начала переезжать в Дрезден, в величайшей наивности ожидая, что вследствие действий разбойников Заливского последуют беспорядки в Германии и в Польше, и возгорится, наконец, европейская война.
Вот мечтатели!
Понятное дело, ничего подобного не произошло и в помине да и не могло произойти: как французы не встали на защиту поляков, точно так же поступили и немцы. И переселение в Дрезден и в самом деле ровно ничего особо выигрышного не дало полякам, но, как известно, надежда умирает последней.
И они ставили именно на Дрезден, желая превратить его в подлинной центр революционной эмиграции, желая возродить захиревшую «революционную армию» мнимого полковника Заливского.
Им казалось, что засылавшиеся шайки были разбиты и рассыпаны во многом из-за удалённости эмигрантского центра от границ Царства Польского. И переезд в Дрезден представлялся полякам как панацея от всех их бед, как шаг к подлинному возрождению «революционного» движения под самым боком у нас.
А вот я и граф Витт прекраснейшим образом уже и тогда понимали, что за «наездами» Заливского не появится никаких отрадных для бунтовщиков последствий. Понимали, что сии «наезды» ничуть не приближали возрождение «великой Польши».
Но это не означало вовсе, что мы не должны были действовать, и мы – разумею себя и Витта – действовали, и неколебимая уверенность в сокрушительной мощи российской короны только поддерживала наши общие силы в борьбе с польскими бунтовщиками, одержимыми несбыточными химерами.
«Наезды» шаек Заливского – это, конечно, не были смертельные укусы, но это были всё ж таки укусы, и порою довольно болезненные. Выхода не оставалось: необходимо было уничтожить осиное гнездо польской эмиграции, почему я и отправилась с разведывательною миссиею сначала в Лион, а затем и в Дрезден.
Правда, для меня лично успешная борьба с Заливским и подобными ему в итоге завершилась, к величайшему сожалению моему, весьма и весьма грустно, хотя вернулась я из Лиона и Дрездена с уловом весьма богатым.
Когда я появилась опять в Варшаве, то узнала, что мне было высочайше предписано незамедлительно оставить Царство польское, а уже через несколько лет император Николай Павлович буквально вынудил Витта окончательно порвать со мной.
Вообще сей строгий и самовластный государь, увы, не раз вмешивался в жизнь и судьбы многих семейных пар из высшего круга и ослушаться его в таких случаях было совершенно невозможно.