Шрифт:
Меня словно пронзило электротоком: «Вот она, неожиданная удача» Сработало правило двух проблем. Искали ответ на вопрос о таинствах болезни Пушкина, а, кажется, наткнулись на разрешение другой, изрядно помучившей нас проблемы – о «таинственном примирении» непримиримых оппонентов по литературному цеху.
Затаив на мгновение дыхание, чтобы не воскликнуть «Эврика», я скромно сознался, что не знаю, но хотел бы узнать, что думает об этом уважаемый профессор, но только после того, как он ответит на мой вопрос, с которым я к нему и пожаловал (при этом я даже не стал поправлять профессора, что К. Д. Кавелин в сентябре 1832 года не был еще студентом Московского университета, поскольку поступил в него лишь в 1835 году, и присутствовать на «исторической дискуссии» никак не мог).
В состоявшейся беседе профессор доходчиво объяснил, что оба эти вопроса лежат в плоскости идеологических установок советского времени, когда на публикацию даже попыток исследования как «закрытых» недугов Пушкина, так и первородства «Слова», отличного от его древнего происхождения, было наложено идеологическое табу.
– Позвольте, профессор, – воскликнул я невольно, – но Пушкин был убежденным сторонником ортодоксов, утверждая, что: «Подлинность Игоревой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться…»
– Вот в том-то все и дело, что иных аргументов, кроме «духа древности», у него не было, а значит, он мог легко ошибиться, как это случилось с ним при оценке первородства подделок Томаса Чаттертона и рассказов Оссиана, написанных фактически Джеймсом Макферсоном.
– Ну, насчет рассказов Оссиана, дело обстояло не совсем так. Он не «заблуждался», поскольку к тому времени мистификация уже была разоблачена, но он настолько высоко ценил поэтические совершенства этой подделки, что не будь известно ему о разоблачении С. Джонсона, вполне мог поверить в подлинность поэзии Оссиана.
– Согласен с вами, – продолжал профессор, – но вот с оценкой подлинности «Слова» у Пушкина случилась осечка, и свое заблуждение он впервые «почувствовал» (подчеркиваю именно это слово) в приснопамятной дискуссии с М. Т. Каченовским.
– Я понял, что этот ваш вывод основан на неких аргументах, приведенных в воспоминаниях К. Д. Кавелина? Не так ли?
– Это так, но вы напрасно ждете, что здесь и сейчас я покажу копию, а лучше всего протограф этих воспоминаний. Копия добытого мною так интересующего вас документа находится среди бумаг обширного архива, хранящегося сейчас на даче, куда я в ближайшее время ехать не собираюсь изза неотложных дел, требующих моего пребывания в Москве. Цитирование на память – дело опасное, поскольку искажения в таких случаях неизбежны, учитывая мой возраст (профессору шел в то время 75-й год). Вы ведь тут же опубликуете полученную информацию, что может поставить меня в неловкое положение.
На этом наша беседа закончилась, поскольку профессор, ответив на телефонный звонок, тут же засобирался на какое-то не то совещание, не то лекцию, куда он уже опаздывал. Поблагодарив его за беседу и испросив разрешения на телефонный звонок с целью вернуться к начатому разговору, когда копия документа, интересующего меня теперь еще в большей степени, окажется на руках ее владельца, мы распрощались.
Я долго не решался позвонить профессору, надеясь, что он позвонит сам, поскольку телефонами мы обменялись на первой встрече. Звонка не было. Смутное предчувствие, что мне никогда не удастся увидеть вожделенный документ, фатально подтвердилось. Примерно через полгода мне позвонили из Боткинской больницы. Мужчина, представившись аспирантом профессора «N», от его имени приглашал меня для встречи с ним в больнице. Поскольку профессор продолжал работать в качестве консультанта и научного руководителя аспирантов, то ничего необычного я в этом звонке не усмотрел, отправляясь на встречу, хотя смутное предчувствие шевельнулось где-то внутри.
Действительно, встреча произошла не в кабинете профессора, а в больничной палате, где он ожидал меня… под капельницей. Случилось то, что может случиться с любым человеком, когда ему за семьдесят. Болезнь не щадит даже профессоров от медицины. Где-то недели за две до этой встречи с ним случился обширный инфаркт, и коллеги по цеху как могли выводили его из тяжелейшего состояния. К стыду своему, где-то в подсознании мелькнула подленькая мысль: успел ли профессор съездить на дачу? Как выяснилось, не успел и пригласил меня, чтобы по памяти озвучить интересующие нас фрагменты из воспоминаний К. Д. Кавелина, видимо полагая, что иной путь уже отрезан.
Из сбивчивого рассказа, который я не решился конспектировать, поскольку он несколько раз впадал в забытье и в это время медработники вежливо просили меня выйти в вестибюль, я успел зафиксировать в памяти следующее.
«N» несколько лет занимался розыском воспоминаний Кавелина, поскольку был убежден в их существовании по той же причине, о которой мы выше повествовали. Именно в этих воспоминаниях, которые нигде не публиковались, он видел разгадку так неожиданно случившегося примирения оппонентов и предполагаемого изменения взгляда Пушкина на первородство «Слова». Профессор был убежденным «скептиком» и считал, что Пушкин прекратил свои изыскания по «Слову», убедившись, что это было творение автора, жившего в XVIII веке. И убедить его в этом мог только один человек – профессор Михаил Трофимович Каченовский.
«N» предполагал даже, что Пушкин мог встретиться с Каченовским в отсутствие посторонних лиц в течение тех самых 2—3 дней в паузе между двумя письмами к Наталье Николаевне. И «примирение», и «слезы умиления» с обеих сторон могли иметь место именно в ходе этой встречи, а не на публике, о чем поэт писал своей жене. Однако эту версию о повторной встрече, на которой якобы Пушкин окончательно убедился в правоте «скептика» Каченовского, хотя бы косвенно мог «подтвердить» лишь Кавелин в своих воспоминаниях, кои должны существовать.