Шрифт:
Последний, спустившись по трапу в батарейную палубу, к месту временного перевязочного пункта, предполагая, вероятно, найти там врача или фельдшера, но найдя там лишь одно разрушение, вернулся обратно, вытирая на ходу снятым с фуражки чехлом липкую кровь, сочившуюся по всему лицу и шее. Он снова поднялся на мостик…
…Неутомимый, ни на что не обращающий внимание капитан 2-го ранга Семенов… уже был ранен в ногу, сзади, выше колена, с необыкновенным хладнокровием стоял он на совершенно открытом месте недалеко от нас на шкафуте и долго что-то, взглядывая на часы, записывал.
Верхняя палуба была совершенно пуста. Тут и там виднелись пожары, тушить не было никакой возможности. Все шланги были изорваны, пожарные краны поломаны. Самая палуба, местами изуродованная снарядами, горела, большая же часть ее была завалена горящими остатками гребных судов, разбитых еще в самом начале боя. Тут же были и остатки паровых и минных катеров, части мачт, стенег, рей, дымовых труб, поручней и площадок мостиков, исковерканные двери и рамы верхних рубок… Кормовая командирская рубка пылала огромным костром.
Долго бы я любовался этой ужасной, тем не менее имеющей свою прелесть картиной, если бы неприятельский снаряд, разорвавшийся в 5–6 шагах от башни, буквально не снес нас всех, находившихся здесь, опять в тот же самый люк… Трудно, одним лишь чудом можно было остаться живым в этом аду, и я, сознаюсь, грешил, но просил Бога об одном: быть убитым наповал, дабы не переносить тех страданий, которые все чаще и чаще представлялись моим глазам. Но Богу было угодно, чтобы я остался жив и невредим.
Поднявшись по темному трапу в батарейную палубу, я должен был опять переживать те ужасы, которые только что пережил в продолжении почти двух часов на верхней палубе. Куда бы ни упал мой взгляд, везде встречал только одно разрушение.
Первое, что бросилось мне в глаза, — это изуродованные орудия. Почти все двенадцать орудий в палубе были подбиты, и подбиты настолько, что исправить их не было никакой возможности. Все полу портики [247] были исковерканы и торчали в разное направление своими обломками. Выходные трапы в верхнюю батарейную палубу были также частью сбиты вовсе, частью поломаны настолько, что выход по ним был невозможен, все грозило падением, и к довершению все это было в огне с каждой минутой усиливающегося пожара…
247
Полупортики — ставни пушечного порта в борту судна.
Пожар все усиливался. Подойдя к офицерским помещениям, я был поражен его грандиозностью. Коли бы мне пришлось слышать рассказ о таком пожаре на современном броненосце, я бы ни за что не поверил.
И в самом деле, трудно поверить, чтобы корабль, закованный в броню, горел, точно какая-нибудь барка на Неве»{234}.
«Момент креста»
А вот в каком виде он предстал в это время глазам японцев:
«..”Суворов”, поражаемый огнем обеих наших эскадр, окончательно вышел из строя. Вся верхняя часть его была в бесчисленных пробоинах, и весь он был окутан дымом. Мачты упали; трубы свалились одна за другой; он потерял способность управляться, а пожар все усиливался…
Но, и находясь вне боевой линии, “Суворов” продолжал сражаться изо всех сил, возбуждая восхищение наших моряков, отдававших должное его геройскому сопротивлению»{235} …
Выдержка из другого японского свидетельства:
«…Вышедший из строя “Суворов”, охваченный пожаром, все еще двигался (за эскадрой), но скоро под нашим огнем потерял переднюю мачту, обе трубы и весь был окутан огнем и дымом. Положительно никто бы не узнал, что это за судно, так оно было избито. Однако и в этом изуродованном состоянии “Суворов”, как настоящий флагманский корабль, не прекращал боя, действуя, как мог, из уцелевших орудий»{236} …
Мы, к сожалению, до сих пор, а теперь как бы не навсегда, сухопутная страна, и большинство военных стихов лучшими нашими поэтами посвящены армии, а не флоту. Но мне многие годы при мысли о русском броненосце, неуклонно следующем приказу и присяге, когда очевидно уходит жизнь, приходят в голову строчки Константина Симонова, посвященные погибшему в бою отнюдь не кораблю, но тоже, впрочем, «броненосцу» — «железнобокому» — ironclad'y» как, напомним, называли в свое время кирасиров Кромвеля, а проще говоря, танку, но тоже времен японской войны, хотя и не той:
Вот здесь он шел. Окопов три ряда. Цепь волчьих ям с дубовою щетиной. Вот след, где он попятился когда, Ему взорвали гусеницы миной. Но под рукою не было врача, И он привстал, от хромоты страдая, Разбитое железо волоча, На раненую ногу припадая…В «Хронике-реквиеме» приведено свидетельство офицеров и матросов 2-й эскадры, наблюдавших, когда обломок фор-стеньги и марса «Суворова» казались крестом, возвышавшимся над пылающим корпусом броненосца…