Шрифт:
— Гляньте-ка, гляньте!
На затянутом тучами небе вырисовалось человеческое лицо. Огромные глаза, нос, рот…
— О, Мельседей Верепаз! Спаситель ты наш! Выручать нас явился! — упал на колени Савельев. Ему последовали остальные. Протянув к небу руки, они просили милости и заступничества от всего зла земного.
По хмурому осеннему небу, под утро, над Сеськином пролетел журавлиный клин. А сегодня уже закружились пушистые снежинки. Вскоре снег повалил хлопьями, напористо и густо, покрывая белым пуховым платком все живое и неживое.
Темная осенняя ночь казалась бесконечной. Под окошком рябина стучала по крыше своими озябшими ветками, царапала окно, и это казалось Оксе каким-то чудовищем. Женщина до изнеможения молилась, сделала, наверное, тысячу поклонов, но ни Богородица, ни Иисус Христос, нарисованные на потемневших досках, ей не отвечали. Окся горестно вздохнула: даже каменный идол от ее страданий и слез раскололся бы надвое. А эти молчат…
— Нету никакого Христа и не было вовсе! Был бы Бог на самом деле, он бы не позволил убить Листрата, а тем более сыночка безвинного!.. — Окся погрозила пальцем равнодушным ликам. В этом была ее правда и вся душевная боль. Мутная пена ненависти оседала на сердце, слезы лились сами собой. Припомнилось ей, как Кузьма Алексеев убеждал сельчан, что Христа нет и не стоит на него уповать. Зато обещал, что какой-то Давид придет их спасать. Но вот никто не приходит, никому нет дела до нее. Одна она теперь на всем белом свете… Одна-одинешенька в продуваемом всеми ветрами доме. Ни жена она теперь, ни мать. Мученица вечная. В ушах звенели три голоса. Сначала с нею беседовал Никита, затем — Листрат. Иногда и отец ее, Видман, к ней обращался, говоря: «Терпи, дочка, терпи, милая! Одиночество, конечно, дело нехорошее, но что поделаешь, судьба твоя, видимо, такая…»
Окся последний раз подняла глаза на иконы и, взвыв раненой волчицей, пообещала, что они не услышат больше ни одной ее мольбы. Она переползла на скамью у стены и, чуть живая от усталости и горя, попыталась уснуть. В душе было пусто, тело болело и ныло сердце. Встать бы да водицы испить, но нет сил. И тут в сенях заскрипели половицы, в избу вошел Игнат Мазяркин. Окся не удивилась. С тех пор, как ей привезли два гроба, Игнат постоянно навещал ее: то дров ей принесет, то рыбы наловит. И все глядел на нее, глядел, будто не мог наглядеться.
Борода у Игната черная, голова тоже, только волосы над ушами поседели. Голубые глаза смотрели ласково и застенчиво.
— Ты уж прости меня, что среди ночи пришел… Не увижу тебя часочек — места себе не нахожу. Очень нравишься ты мне, Оксюшка…
— В жены взял бы?..
— Господи, да я бы всю свою жизнь ноги тебе целовал… Только согласись!
— Стыдливый ты уж очень, Игнат, и трусливый. Мне другого надобно. Мне по душе тот, кто в огонь кинуться не побоится. Почему ты, спрашивается, один из леса вернулся живой-невредимый? Ответь… Вместе со всеми не сражался? Убежал, да?
— Выстрелы я только в лесу услыхал. Ушел от своих, когда еще боя не было, — отступил, побледнев, Игнат.
Окся о чем-то глубоко задумалась, словно забыла об Игнате. Он потоптался у порога, повернулся было уйти, как услышал в след:
— Как рабом родился ты, Игнат, так рабом и помрешь. Хорошо тебе рабом быть?
— Сама знаешь — деваться мне некуда. Других забот у меня нет. Кроме Козлова куда мне идти, кому кланяться, где голову прислонить? Он — правая рука графини, а правая рука всегда сильна…
— Тогда будь рабом до самой смерти! Ступай во двор Козлова, там лошади столько навоза накопили, не вывезешь всю жизнь. Оставь меня в покое!..
Игнат с тяжелым сердцем вышел и отправился в конюшню управляющего, где он ночевал и зимой, и летом.
В это самое время по Верхней улице села не торопясь возвращались с охоты Григорий Козлов, келарь Макарьевского монастыря Гавриил и поп Иоанн.
— Село наше на дыбы иногда становится, а помощников у меня нет… Мне одному народ не успокоить, — жаловался Козлов.
— Попробовал бы еще свои хоромы жизнью монашеской оберегать! — разозлился келарь. — Сами-то на что годитесь?
Козлов испуганно промолчал, хорошо, отец Иоанн выручил.
— Мордву теперь лучше не трогать, — сказал он, — разорвут. А мы их в дугу сгибаем. Надо это делать по-хитрому, умно, потихоньку проникать в души людей.
— Да не дрожи, Мироныч, село ваше зубы-то теперь прижмет: пророком Кузьмой, я слышал, Карл Ребиндер занялся, председатель судебной палаты. Он умеет надевать кандалы! — Гавриил загоготал, как гусак, и хлопнул Козлова по плечу.
Иоанн перекрестил свой лоб.
Свежевыпавший снег скрипел под ногами. Он щедро осыпал охотников, и поэтому они спешили быстрее покинуть улицу. Дошли до дома Козлова. Гавриил вдруг надумал уехать тотчас же в монастырь. Никто препятствовать не стал. Келарь сел в кибитку, и быстроногие его рысаки выбежали на Лысковскую дорогу.
Григорий Миронович вновь почувствовал себя хозяином положения.
— Что теперь будешь делать, батюшка? — спросил он, повернувшись к Иоанну. — В душу народную полезешь? Не выйдет. Народ сам вцепится в твою гриву. Знаешь почему? Не знаешь? Ты больше всех людей обманывал…