Клепикова Елена
Шрифт:
Довлатов все это знал, не мог не знать, а теперь знаем мы.
Бродский & Довлатов: Запретные тексты
Честно, работая над этой книгой, авторы хотели предварить публикацию запрещенной в России статьи Сережи Довлатова из «Нового американца» коротенькой преамбулой, прямо к ней относящейся. Но тут один из авторов напомнил другому, что, помимо запретной статьи Довлатова, существует еще запретное стихотворение Бродского — представьте себе! Общепризнанные писатели, блестящая статья одного, прекрасное стихотворение другого — и оба под запретом! В чем дело? А фишка в том, что причина запрета на современных классиков русской литературы — одна и та же. Именно эта причина и объединяет эти во всем остальном несхожие и разножанровые произведения двух разных, хоть и хорошо знакомых друг с другом по Питеру и Нью-Йорку писателей — Иосифа Бродского и Сергея Довлатова. Загадка, да? На каждую загадку есть отгадка. Потому как загадка не то же самое, что тайна.
Иосиф Бродский. Лене Клепиковой и Вове Соловьеву. С комментами
Сколько я о нем написал! С дюжину портретных эссе и критических статей, юбилейный адрес к его пятидесятилетию, два докуромана: один прижизненный, «Три еврея», а другой посмертный — «Post mortem», — не пора ли остановиться? Почему он является мне в моих сновидениях, а наяву в моем мозгу звучат стихи в его собственном исполнении — нараспев, речитативом, бормоча, картавя, с пропусками слов и строк, раскачиваясь и потея. То ли шаман, то ли кантор, я знаю? Неумолчный голос. А теперь вот алчет из своей могилы на острове мертвых в Сан-Микеле, проборматывая свой наказ, чтобы я снова писал о нем. Или это «игра ложного воображения», как выразился однажды Платон. И был не прав: какое воображение не ложное? На то оно и воображение, чтобы дополнять и исправлять реальность, потому хотя бы, что та не дотягивает до наших желаний и фантазий. Где кончается реал и начинается фэнтези? В моих сновидениях мне являются один из моих покойных котов (сиамец-шизик), папа с мамой и Бродский, в которого я был влюблен, как в женщину. Вот, наконец, я и просек: любовь не проходит со смертью любимого человека или животного. Пусть некрофильство, но не в медицинском значении этого слова. В другом смысле: «Явись, возлюбленная тень!» Мой разговор с Бродским продолжается, как его разговор с Небожителем, хоть сам он не Бог, но заместитель Бога, а Виктор Гюго, тот и вовсе считал, что поэт творит наравне с Богом. Кто знает. Устанавливает ли смерть пределы общению живого с покойником? Или прав Ваш любимый поэт, Ося, которого Вы не только ставили выше Пушкина, но и больше любили:
Но не найдет отзыва тот глагол, Что страстное земное перешел.Почему не найдет? А если попробовать? Не случайно же я слышу во сне Ваш картавый голос. Принимаю заказ от покойника с того света, из могилы. А пробиться к Вам, Иосиф Бродский, можно только с помощью Вашей поэзии, на стиховом, то есть Вашем, языке. Вот я и возьму одно Ваше шестистрофное стихотворение, сочиненное Вами на случай в конце февраля 1972-го, за три месяца до эмиграции, и помещу его в контекст нашего с Вами питерского времени.
Сначала повинюсь. Это из-за меня страдает не только Бродский, но и Довлатов — два классика современной литературы. С обоими я был близок, но с Бродским больше по Питеру, а с Довлатовым больше в Нью-Йорке, где мы виделись ежевечерне в течение нескольких лет, отчасти — но не только! — по топографической, как я уже говорил, причине, ибо были соседями, но я бы это назвал «соседством по жизни», если воспользоваться выражением Пастернака. Правда, и в Ленинграде мы виделись часто, хоть и не регулярно, принадлежа к разным кругам молодой интеллигенции. Да, оба были местными знаменитостями, и вот недавно на чьем-то людном юбилее в нью-йоркском ресторане «Севан» ко мне подошла дама родом из Питера и стала перечислять, где встречала нас, большого и маленького, не будучи с нами знакома: на Невском у Елисеевского магазина, у Дворца искусств, у Малого зала Филармонии: «На вас показывали пальцем, вы бросались в глаза». По-любому, именно я делал вступительное слово к единственному сольному вечеру Довлатова в России — в Доме писателей имени Маяковского на улице Воинова, о чем сохранилось свидетельство на фотографиях архивариуса питерского андеграунда Наташи Шарымовой, которая продолжила свою фотолетопись, переехав вместе со своими героями в Нью-Йорк (см. вкладки). Уже здесь я опубликовал юбилейный адрес на 50-летие Бродского, который начинался с первой страницы «Нового русского слова», тогдашнего флагмана русскоязычной прессы в эмиграции, а внутри газеты занимал еще целую полосу. Ну и так далее, о чем читатель уже знает, читая эту книгу.
Так вот, я безвинно виноват, что два отличных текста этих наших классиков не печатаются в их книгах, на них наложено табу, они находятся под запретом, хотя сам я, елико возможно, восполняю пробел и публикую их в своих книгах и эссе.
Если с Бродским я веду разговоры во сне, то с Довлатовым наяву, когда проезжаю или прохожу — благо живу неподалеку — мимо еврейского кладбища Mount Hebron, где он лежит. «С кем ты разговариваешь?» — спрашивала поначалу Лена Клепикова, а теперь уже попривыкла. Иногда я захожу внутрь, когда один, когда с сыном, который тинейджером был знаком с Сережей, и тот ему даже удочку подарил, и когда вожу приезжих из России, где Довлатов — самый популярный из современных писателей: из настоящих и стоящих. На могиле Довлатова всегда свежие цветы, а на памятнике много камушков — свидетельство, что здесь часто бывают люди — как эллины, так и иудеи. Именно с этого кладбища, с Сережиной могилы, я начал свой двухчасовой о нем фильм, а потом развернул свой рассказ ретроспективно — от нелепой его смерти в машине «скорой помощи» обратно к его мученической жизни.
Ладно бы Довлатов и Бродский пострадали от цензуры, а тут от людей, которые ходят чуть ли не в его друзьях и занимаются составлением его книг и собраний сочинений. Раскрываю, к примеру, внушительный 400-страничный том Сергея Довлатова «Речь без повода… или Колонки редактора», в составлении которого принимал техническое участие: ездил с Леной Довлатовой в специальную копировальную контору на Куинс-бульваре, чтобы сканировать Сережины статьи из «Нового американца», коего он был главредом, и нас с Леной Клепиковой в нем печатал. Мало того, выступил в мою защиту с прекрасной статьей «Вор, судья, палач…» — шедевр его журналистской практики: не потому что про меня, а объективно, говорю это как литературный критик. И вот получаю в подарок от Лены Довлатовой эту книгу с милым автографом: «…в память о временах, которые прошли в близком соседстве». Книга носит академический характер: в ней собраны все — подчеркиваю: все — его публикации в «Новом американце», а лучшей его статьи не нахожу. Звоню вдове — она тоже вся обыскалась и, к своему несказанному удивлению, этой статьи не нашла. Можно не любить Соловьева, но не настолько все-таки, чтобы цензурировать Довлатова. Неуважение к классику.
Как и к Бродскому, а он не просто классик, а большой русский поэт, один из этого великолепного трио, сразу же вслед за Мандельштамом и Пастернаком: в его полном собрании сочинений нет стихотворения, которое он преподнес нам с Леной Клепиковой на совместный день рождения, хоть оно и упомянуто где-то там в примечаниях мелким шрифтом. Не за себя обидно — это великое стихотворение уже никогда не умрет, несмотря на козни трупоедов, которые делят славу Бродского себе в карман — за гения обидно! Замалчивать такое стихотворение — не только стыд и срам, но и преступление перед русской поэзией. Нет оправдания всем этим гординым и кушнерам! Впрочем, спасибо им за этот детективный и поучительный сюжет.
Готовя в 1990-м году первое нью-йоркское издание «Трех евреев» (еще под названием «Роман с эпиграфами»), я спросил Осю разрешения на публикацию посвященного нам стихотворения и получил в ответ: «Валяйте. Я же вам его подарил. Теперь оно ваше». С тех пор я печатал это стихотворение в своих сочинениях неоднократно — при жизни Бродского и после его смерти.
В «Трех евреях» я разорвал стихотворение пополам — три первые строфы поставил эпиграфом к главе «Три поэта» и три последние привел в тексте. Может, это и нехорошо по отношению к автору (не знаю, как к этому отнесся Бродский), но мне надо было объяснить читателю, что к чему, и поместить этот заздравный «стишок» (так Вы, Ося, сами называли любое Ваше стихотворение) в контекст времени. Сейчас я сделаю еще хуже — разделю стихотворение построфно, но, прочтя это эссе, в воле читателя собрать его вместе, опустив мои комменты.