Шрифт:
Wird der verbrauchte europ"aische Organismus eine "ahnliche Krisis aushalten k"onnen, wird er die Kraft zu seiner Wiedergeburt finden? Wer kann es wissen? Europa ist sehr alt, es hat nicht Kraft genug, um sich zur H"ohe seines e genen Gedankens aufschwingen zu k"onnen, es hat nicht Haltung genug, um seinen eigenen Willen auszuf"uhren. Europa hat "ubrigens nach einer langen Laufbahn das Recht, ohne Schande aus dem grossen Strome der Geschichte zu treten. Es hat einst tapfer gek"ampft, und wenn es jetzt f"allt, so geht es wenigstens unter mit seinen Wunden auf der Brust und im R"ucken. Seine Vergangenheit ist reich, es hat viel gelebt, und was die Zukunft betrifft, so kann es auf der einen Seite Amerika oder auf der andern die slawische Welt zu seinem Erben einsetzen.
<Эта большая свобода, это доверие к человеку, к которому он стремится и которое поддерживается в нем республиканским принципом, возбуждает страх; свободного человека боятся, его природу не считают хорошей в том значении, какое придано было этому слову; однако при этом забывают, что он прежде всего животное политическое, что он обладает инстинктом общественной жизни и что оппозиция против потребностей, необходимых всякому человеческому существованию, всегда будет очень редким исключением. Мы спим спокойно не потому, что имеем доверие к человеку, а потому, что мы знаем, что сильное правительство со своими штыками бодрствует за нас, потому что мы думаем, что власть охраняет нас от людей, потому что мы знаем, что правительство имеет право схватить каждого из нас, заковать нас в цепи и расстрелять нас; но не должно ли бы это быть еще гораздо более важным основанием для того, чтобы вовсе не спать? Надо иметь некоторое доверие к человеку, как и к природе; общественный инстинкт столь же естественен для него, как и эгоизм; не ограничивайте его эгоизма, и он будет любить, не требуйте от него никаких добродетелей, никакого самоотречения, никакой жертвенности, предоставьте ему свободу и спокойствие, не запугивайте его ежеминутно требованиями общества, и он даст ему то, что ему принадлежит.
После этой общей характеристики республики и монархии я спрашиваю вас как честных людей, согласных со мною в оценке республиканского принципа: где же политическая республика найдет средства осуществить себя, не переходя однако в социальную?
Все, что политическая республика могла дать, она дала Северо-Американским Штатам, которые действительно являются республикой, а не горькой иронией, как французская республика, где личная свобода не существует, где право объединения подавлено, где полиция более всемогуща, чем в Турции, где, наконец, людей толпами бросают в тюрьмы с тем, чтобы несколько месяцев спустя выкинуть их за дверь с пожеланием: «До свидания!» В Соединных Штатах мы встречаем значительное осуществление политических теорий, развившихся в Европе в течение XVIII столетия. Индивидуум так свободен, как это только может быть в политической нелицемерной республике. Правительство зависит от общественного мнения. Общественное зло бюрократии почти неизвестно, нет тайной полиции, мундиром и игрой в солдатики гнушаются, землей и деньгами богаты, и, несмотря на все это, господин Брисбен, достопочтенный гражданин Соединенных Штатов, недавно публично заявил в Париже: «Республика, которая, как наша, учреждена на известных основах политического европейского общества, ничего не может сделать для трудящихся классов, она не может, не нарушив своих жизненных основ, предоставить людям равенство, к которому мы стремимся». Я вполне разделяю мнение господина Брисбена. Политическая республика есть лишь преходящая форма, введение, подготовка. Когда ее принимают за конечную цель, она вновь впадает в монархизм, как во Франции, останавливается или оказывается бесплодной, как в Швейцарии. Республика 1793 года была воинствующей республикой, и Конвент так хорошо понимал свое призвание, что повелел завесить статую свободы и прав человека. Когда же борьбе, революции захотели придать прочность и законность, то попали под иго Консульства, Империи. Истинный прогресс был после 1793 года на стороне Бабёфа, этого вздорного Гая Гракха нового мира, а полнейшая реакция на стороне Наполеона, этого мещанского Карла Великого, который укрепил позорнейшее социальное положение, какое когда-либо существовало.
Общественное развитие невозможно без республиканской формы; всегда, стало быть, сделан большой шаг вперед, когда последняя достигнута. Странно однако, если после этого останавливаются, так же странно, как упрямо держаться за протестантизм после того, как удалось отделаться от католицизма, или остановиться на власти денег, раз уж избавились от феодального крепостного состояния. Не подумайте, что я хочу здесь бросить неблагодарные упреки реформаторам и революционерам прошедших времен, нисколько; нет, я здесь бросаю упрек лишь псевдореволюционерам современности. В 1789 году само слово «республика» уже было неизмеримым прогрессом, республика была благой вестью, которая возвещала человечеству революцию, республика поднималась на сияющем, солнечном горизонте, она являлась, как некогда царство божие христианам, как исполнение всех человеческих чаяний; она была религией, революционной идеей своего времени. Ни царство божие, о котором мечтали апостолы, ни республика, о которой мечтали якобинцы, не могли осуществиться, и фанатическая вера в это осуществление создала их могущество и величие. События лишь тогда велики, когда они совпадают с высочайшими стремлениями своего времени; люди бросают тогда всю свою силу и энергию на завершение дела, их деятельность поглощает их, воодушевляет их, они забывают все, что лежит за пределами увлекшей их сферы. Пусть мы хоть в двадцатый раз читаем о событиях первой революции, снова и снова бьется наше сердце, снова и снова взволнована наша душа, мы находимся во власти этого мрачного, мужественного и деятельного величия. Поэтому в памяти каждого навсегда запечатлеваются имена этих исполинских личностей, эти пластические события, самые слова, произнесенные этими мужами, ответ Мирабо, взятие Бастилии, 10 августа, Дантон, Робеспьер, 21 января и все эти гиганты гражданского и воинского духа. И в то же время мы начинаем забывать близоруких, слабых волей людей, которые отважились 24 февраля пробиться на передний план, львов Временного правительства и Учредительного собрания. Эти люди медленно шли вперед, они пугались последствий, они содрогались от беспокойного предчувствия, они видели, что на небе всходило еще нечто другое, но это нечто было им непонятно, и они хотели его задержать, они хотели затормозить колесо истории. Эти маловерные люди не были революционерами по мерилу нашего времени, и они погубили революцию, – как Луи Блан, социалистический дилетант, так и Ламартин, политический дилетант.
«Весь мир считает Луи Блана ультрасоциалистом, а вы утверждаете, что он лишь дилетант? Социалисты ни в чем не достигают согласия; причина тому просто в том, что социализм никогда точно и ясно не выдвигал своих принципов и не имеет определенных догм; он составлен из дюжины шатких, противоречивых доктрин». Но знаете ли вы, какие учения так хорошо формулируются и разрабатываются в тиши кабинета? Это правила, учения, никогда не осуществляемые, это Платонова республика, Морова Атлантида, христианское царство божие. Впрочем, я ошибаюсь, царство божие было уже гораздо неопределеннее, и развитие христианства представляет для нас прекрасный пример того, какими способами осуществляются социальные превращения. Быть может, организация церкви и католического мира была подготовлена евангелием? Отнюдь нет, евангелие было лишь высокой абстракцией и отрицанием существующего, быть может, еще более высокого порядка; лишь после четырехсотлетней борьбы христианам удалось достигнуть согласия на Никейском соборе. Великие революции никогда не совершаются по заранее и окончательно установленной программе. Это осознание того, чего не хотят. Борьба есть истинное рождение общественных обновлений; посредством борьбы и сравнения общие и отвлеченные идеи, неясные стремления превращаются в установления, законы и обычаи. Эмбриогенез всего живущего длителен и запутан, зародыш проходит через различные безобразные и странные состояния, его развитие – не отвлеченная наука, а действительность, развитие семенного ядра и постоянное посредничество противоположностей. Когда социализм был еще беднее содержанием, носил более общий характер и был еще ближе к своей колыбели, он формулировал себя с значительно большей легкостью и предстал в религиозной форме, в которой выступает всякая великая идея в своем младенчестве; у него были тогда свои верующие, свои фанатики, свои внешние приметы – это был сен-симонизм. Затем социализм явился в виде рациональной доктрины, это был его период метафизики и отвлеченной науки; он построил общество a priori, он предпринял социальную алгебру, психологические расчеты, для всего создал рамки, все формулировал и не оставил никаких открытий будущим людям, которым предназначил зачислиться в фантастерий. Вскоре настало время, когда социализм спустился в массы и предстал как страсть, как месть, как буйный протест, как Немезида. Едва рабочие, подавленные вопиющей несправедливостью существующего беспорядка, услышали издалека слова сочувствия, едва увидели они занимавшуюся зарю сулившего им освобождение дня, как они перевели социальные учения на иной, более суровый язык, создали из них коммунизм, учение о принудительном отчуждении собственности, учение, возвышающее индивидуум при помощи общества, граничащее с деспотизмом и освобождающее между тем от голода. В наше время никто не говорит о сен-симонизме, о фурьеризме или о коммунизме. Все эти системы и учения, и еще многие другие, склонились перед мощным голосом критики и отрицания, который ничего вперед не осуждал и не систематизировал, который однако взывал к уничтожению всего того, что препятствует общественному возрождению, и вскрывал пошлость и лицемерие всего того, что поддерживается друзьями порядка. Я не хочу отрицать солидарности, поневоле связывающей нас с нашими традициями, нет, конечно, нет, ибо почему человек должен презирать мечты своей юности? Предшествующие формы были слишком детскими, заключали истину лишь в одностороннем восприятии, но учения из-за этого вовсе не были ложными. Одна и та же великая мысль, содержащая целый мир в своем зародыше, пронизывает все социальные доктрины, не исключая даже прогрессивнейшего коммунизма. Этим учениям мы обязаны тем, что начинают сознавать, что нельзя достигнуть спасения мира, разладив старую политическую машину; от них исходит громкий призыв к реабилитации плоти, к прекращению эксплуатации человека человеком, в них впервые получили признание страсти человека и была сделана попытка использовать их, а не подавлять. Солидарность однако, признаваемая мною, не означает, что я ответственен за каждую мысль, каждую фазу, детали, всю организацию каждого рассматриваемого в отдельности учения.
Одни хотят видеть в социализме лишь странные подробности, в которые впали некоторые из первых социалистов, увлеченные и ослепленные красотой идей. Скорее пророки, чем организаторы, они оставались на верном пути в своих неопределенных стремлениях и запутывались в их применении и их последствиях. Этого никто не отрицает. Но сколько бы вы ни повторяли, что историческое развитие есть непрерывная метаморфоза, в которой каждая новая форма более пригодна к содержанию истины, чем предшествующая, – на нас взваливают преувеличения папаши Анфантэна, все чрезмерности Фурье и все ошибки икарийцев. Другие, напротив, удивленно и иронически спрашивают, что же нового в социализме, за исключением самого слова; они находят, что социализм является лишь развитием и продолжением политической экономии, и обвиняют его в неблагодарности и в плагиате. Ведь разве не было идеалом Ж. Б. Сэя, как он сам говорит, отсутствие управления? Да. Разумеется, социализм – осуществление идеала национальной экономии. Политическая экономия является вопросом, социализм его разрешением. Политическая экономия – это наблюдение, описание, статистика, история производства и оборота, обращения богатств. Социализм – это философия, организация и наука. Политическая экономия дает материалы и документы, она производит следствие – социализм выносит приговор. Политическая экономия констатирует естественную данность богатства и нищеты – социализм разрушает их не как исторический факт, а как неизбежную данность, уничтожает все границы и преграды, препятствующие обращению, сообщает собственности текучесть, т. е. одним словом уничтожает богатство и нищету. Уже в самом этом антагонизме можно усмотреть, что социализм находится в тесной связи с национальной экономией. Это анализ и синтез одной и той же мысли. В этом однако нет ничего удивительного. С тех пор, как в мире существуют доктрины, религии, системы, с тех пор, как существует умственное движение, каждое новое учение имело свои корни в каком-нибудь отошедшем. Пусть новое учение отрицает отошедшее, тем не менее последнее является его точкой опоры, его почвой, и если даже новое учение отрекается от своей матери, то остается ее дочерью. Таким образом иудейство перешло в христианство, таким образом само христианство продолжало жить в этике Руссо, которая служит основой деистской и филантропической нравственности века; таким образом Гегель в зародыше находится уже в Спинозе и Канте, Фейербах в Гегеле. Каждая новая преобразующая идея, прежде чем она может формулировать себя как учение, уже беспокоит умы и навязывается сознанию; у одного она возникает как практическое внушение, у другого как сомнение, у третьего как чувство. Внезапно эта новая идея обретает слово, и занимавшаяся заря исчезает перед солнцем; ессеи, терапевты были забыты при появлении Христа, потому что Христос был истинным pp [371] . Творческое начало, из которого организуется новая религия, становится евангелием, отрывочные идеи церкви, беспокойное и страстное волнение – так сказать, актом оплодотворения. Пусть так! Но разве когда-нибудь хоть один человек считал Христа за плагиатора ессеев или даже неоплатоников?
371
высказанным словом (греч.). – Ред.
Социальные идеи являются, если угодно, одновременно не только с политической экономией, но даже и со всеобщей историей. Всякий протест против несправедливого распределения средств производства, против ростовщичества, против злоупотребления собственностью – есть социализм. Евангелие и апостолы – мы имеем здесь в виду только новый мир – проповедуют коммунизм. Кампанелла, Томас Мюнцер, анабаптисты, частично монахи, квакеры, моравские братья, большая часть русских раскольников – социалисты. Но социализм как учение, как политика и как революция восходит лишь к июльским дням 1830 года. История может интересоваться прежними стремлениями, она может перелистывать хроники скандинавов, чтобы доказать, что норманнам еще в XII веке была известна Америка; для нас, для действительной жизни, Америку все-таки впервые открыл Колумб. Эти ранние усилия свидетельствуют лишь о богатстве и полноте человеческой природы, мечтающей и размышляющей уже о вещах, которые могут осуществиться лишь через несколько столетий.
Впрочем, не явился ли социализм теперь, как и во времена Кампанеллы, еще слишком рано, не во-время? Я приберег это замечание на закуску. Все исключительно политические люди, не являющиеся отъявленными врагами социализма, полагают, что он пришел слишком рано. Они говорят, что, не заключая в себе сил для собственного осуществления, он парализовал политическую революцию и не предоставил ей необходимого времени, чтобы основать республику, чтобы заключить и завершить демократические установления. Люди, выдвигающие подобные возражения, – посредственные знатоки истории и плохие психологи, так как они воображают, что история поступает на манер той кухонной экономии, которая не приступает к новой ватрушке, пока початая не доедена. Однако история, как и природа, кидается во все стороны и лишь невозможность признает пределом. Но это еще не все. Политикам нечего завершать, нечего устраивать, ибо они дошли до рубежа, после перехода которого они на всех парусах прибудут в социализм. Если они задержатся, то они, напротив, обречены вращаться в кругу идей, который, правда, был нов во времена созыва Генеральных Штатов, но теперь знаком каждому четырнадцатилетнему ребенку. Рассмотрите французскую конституцию 1848 года и укажите мне хоть одну новую мысль, одну оригинальную линию развития, какой-нибудь истинный прогресс. Возьмите заседания Учредительного собрания. Вне его четырех стен – настоятельнейшие вопросы, разрушительнейшие сомнения, страшнейшие развязки; внутри этих стен – бесконечное, однообразное пережевывание пошлейших и пустейших конституционных теорий о равновесии сил, о полномочиях президента, о бесплодном законодательстве, опирающемся на нелепый Кодекс Наполеона. Вы, может быть, сошлетесь на Прудона, Пьера Леру, Консидерана?.. Но эти ведь сами пришлецы, которые ненароком забрели в это беотийское собрание, и речи их каждый раз заглушаются криками негодования законодателей. «Да, но все-таки Гора!» Но чего же хотела Гора господина Ледрю-Роллена? Свободы! Но что такое свобода? И как может человек быть свободным в обществе, организованном подобно французскому, какими гарантиями обеспечивают монтаньяры независимость личности от государства и его власти, как хотите вы уничтожить несовместимость всех французских учреждений с индивидуальной свободой, не разрушив их самих? Вы ничего не можете ответить; неопределенное ощущение, благороднейшее сочувствие свободе понуждает вас к действию, вы очень хорошо сознаете, что эта республика отвратительна, – но вы не знаете решительно никакого средства исцеления. Вы говорите, что ваша республика еще не осуществлена. Это несомненно верно, но причина этого в том, что она не может быть осуществлена. Пусть вы даже желаете истинной свободы, пусть вы являетесь первыми, провозгласившими salus populi suprema lex [372] , пусть вы даже хотите равенства, вы все-таки не решаетесь коснуться эксплуатации страдающего бедного большинства богатым и угнетающим меньшинством. Нет, мы не должны обманываться. Время либеральных политиков прошло, им нечего делать, нечего сказать. Социализм после 24 февраля имел полное право воздвигнуть свое знамя. Я не хочу даже и говорить здесь об удивительной дерзости, желающей предписать человеческой мысли то, что Гамлет говорил своему сердцу: «Погоди, погоди, не бейся пока, я желал бы сначала знать, что скажет об этом Горацио», словно мысль не факт, как все прочие, реальный, вполне автономный факт, имеющий свое историческое оправдание и летосчисление. Вы думаете, может быть, что народ Парижа стал бы биться на улицах за банкет двенадцатого округа или, может быть, за то, что он отвоевал себе презренную республику вместо презренной монархии? Народ шел прямо к социальной республике. Но когда он еще раз увидел, что его предали, он попытался 15 мая распустить Собрание, а когда это ему не удалось, он дал свое великое июньское сражение. Народ постиг наконец свое неоспоримое право прогнать к черту своих вероломных депутатов и этим уразумением заключил век представительной фикции, возвещенной Наполеоном миру после Кампоформийского договора. Народ знать ничего не хотел об этой ублюдочной республике, сквозь лицемерные черты которой уже пробивались ссылки, верховные судебные палаты, осадное положение, Каваньяк, Бонапарт и все несчастья, которые нам являет это бессмысленное и смехотворное правление. Народ был побежден! – Но кто же торжествовал? Быть может, республика? Нет, она с каждым днем все дальше отступает, о ней даже не жалеют, сохранение подобной республики не представляет больше для народа никакого интереса. Народ, тщетно искавший 24 июня своих представителей на баррикадах, утомился и с отвращением покинул политическую сцену, и Гора тщетно призывала его несколько дней тому назад; на этот раз он не спустился на улицы, чтобы делать политику.
372
благо народа – высший закон (лат.). – Ред.