Шрифт:
Напоследях попадают к Карякиным. Половина восьмого. Спрашивают у горничной – примут ли, а то завтра заедут. Стоят на морозе. Батюшке хоть садиться впору. Просвирня ног под собою не слышит, а ничего не поделаешь – праздниками живет. Дьякон смотрит на окна дома напротив. Там живет учитель гимназии, тоже многосемейный. Там горит елка. Дьякон смотрит на огоньки за морозными стеклами, и ему хочется тепла и уюта, хочется в свое тихое зальце, у печки бы посидеть, попить чаю со сливками – мягчит горло. И у него елочка. Дети ждут, чтоб он им сам, непременно сам, – такой он высокий, – зажег бриллиантовый дождь. Псаломщик волнуется, – все, небось, собрались, и бухгалтер любезничает с Анютой, говорит пошлые комплименты, а она похихикивает, такая наивная, не знает, что такое бухгалтер.
– Просят, пожалуйте, – говорит горничная.
Лестница длинная, кожаные ботинки батюшкины скользят. Просвирня царапается за поручни, а горничная уже вбежала на площадку и ждет – отворить дверь.
В зале карточный стол, брошены карты, деньги. Гости стоят у стенок, горит блестящая елка, пробежали мальчишки в масках – бычьей и лисьей. Все чувствуют, что мешают, расстроили и страшно неловко. Батюшка извиняется, не смотрит на лица и становится совсем в угол, где уже гаснет лампадка перед Казанской.
– «И земля… вертеп Неприступному прино-о-осит…» – точно вздыхает батюшка.
Уже нет голоса и не видно иконы. Слезятся глаза – и от слабости и ветром надуло. А в усталой голове неясно мелькает: «пою слова, какие слова, а никто не слышит, никому и не нужно». Дьякон уныло глядит на склоненную голову и думает: «совсем заслабел старик». Псаломщик глядит на елку, видит ангела в серебряных крыльях, под ангелом барабанчик, а повыше уселась пестренькая мартышка и размахивает помелом: видит качающуюся бутылочку, вытягивает верха, глядя на потолок, и думает: «ну, сейчас…» Просвирня хрипучим голосом просит у горничной стаканчик водички бы…
Тут уж не разговаривают, не приглашают к столу. День кончен.
Кучерка нет. Зовут, посылают псаломщика – поискать. Кучерка отвезло к уголку, он сидит, ткнувшись головой в передок и не выпуская вожжи. Наконец, усаживаются. Звезд-то сколько! Их замечает только псаломщик. Садясь на извозчика, подымает к небу лицо, чтобы поглубже вздохнуть, и видит – звезд-то сколько! Рождественский золотой горох…
Он сидит совсем на тычке, просвирня все заняла – теперь уж не до стеснений. Молчат. Все молчат. Переезжают реку. Теперь, когда не работают фабрики, вода, наконец, замерзла, нет черноты, лед затянуло снежком, – белая, светлая река. Скоро опять черная будет. Не видны ночью темные корпуса, не видны трубы. Иной теперь городок, тихий, в огнях, в светлых глазах под беленькими чепцами. Теперь уж и церкви видны. Белые на темном. Вот и храм Вознесения. Батюшка смотрит – теплится перед Распятием лампада. А вот и дома причта. Отпускают уснувшего кучерка, который уже не знает, куда ехать. Кладут рубль в карман, псаломщик выводит лошадь, ставит головой к аносовскому дому и кричит в ухо:
– До-мой! Батюшка говорит:
– Завтра уж делить будем, о. дьякон. Конечно, завтра.
Батюшка вваливается в дом. Худенькая старушка, верная попадья, смотрит болезно, спрашивает: – устал, небось? – Батюшка садится на стул прямо в шубе, кухарка снимает с него ботики. В дверях стоит, улыбается еще по-девичьи внучка, приехала с мужем из далекого Томска, привезла показать первую правнучку.
– Покажи, покажи… – оживляясь, говорит батюшка. – Ох, чайку бы… – и видит-не-видит первую правнучку, привезенную издалека.
Дьякон приходит злой, кричит на жену, на сына, сердится, что нет до сих пор самовара, что они прямо назло ему, назло!
– Когда вы, папаша, не сердитесь! – говорит сын, пожимая плечами.
Бегут дети, просят сейчас же зажигать дождь.
– Сделай мне бертолетовой соли… – говорит он жене. – Я говорить не могу…
В комнатах прыганье десятка ног. Слышно, как дьякон полощет горло. Сын берет гитару и прокрадывается кухней – бежит в сюртучке к псаломщику.
У псаломщика шум и звон. Бухгалтер отхватывает марш – «Благополучное возвращение». Ильинский дьячок привез граммофон и пару сестер. В темной передней псаломщик обнимает Анюту, от которой пахнет ландышами и весной, и шепчет, покусывая ушко:
– Милая… как-нибудь… чтобы не засиживались… Добралась до квартиры и просвирня. Подумала, не пойти ли к лавочнице, – да ноги. Мяучит голодная кошка. У просвирни зажарен гусь, но хочется пить, – так и горит все нутро. Она долго сидит при лампочке, смотрит на свое платье в буфах, давнее, – подарок мужа, когда родился последний сын, – разглаживает рукой буфы на юбке, думает. Кошка трется у ног, заглядывает в глаза. Просвирня снимает платье, аккуратно складывает, завязывает в старенькую салфетку, надевает серенькое, в черных шашечках, – вечернее, и идет ставить самовар.
1913
Карусель
Час ранний, – шести нет, – а чашкинский лавочник Иван Акимыч уже крестится на синие купола Троицы, через дорогу. В небе, за церковью, золотое сиянье, там солнце. Церковные березы, осыпанные гнездами, тронуты золотцем, за ними сквозит бурая крыша мухинской усадьбы.
Иван Акимыч молится и на Всевидящее Око в широком золотом треугольнике над входом, приглядывается и к мухинской крыше и затаенно думает – пошли, Господи! Верит, что все будет ладно, – и бойкая торговля, и мухинская усадьба не убежит: зарвалась по заборной книжке и по второй закладной за три тысячи. Уж коли пойдет – так пойдет. Надо было, чтобы река вскрылась до праздника, дала ход покупателю из Пирогова и Божьих Горок, – какие там лавки! – послал жену под четверг ко всенощной поставить свечу Антипию-Половоду, а на пятницу, в ночь за Евангелиями, и прошла река, и уже паром налажен. Теперь так и повалят. Вон уж и погромыхивает по холодку.