Шрифт:
Субэдэй ответил не сразу. Как бы взвешивая: говорить — не говорить. Наконец произнёс не то, чего со страхом ожидал Бату:
— А это видно. Чингисиды — не плачут. Особенно перед смертью.
Бату было рванулся, но куда ему! Костлявая рука Субэдэя без видимого усилия прижала царевича к войлоку. Мальчик извивался, и его сходство с ленком на остроге так отчётливо ему представилось, что мир совсем разрушился. Этого не может быть. С ним не могут ТАК, его не учили правильно реагировать, когда с ним ТАК.
— Как ты смеешь, раб! Тургауды сварят тебя живьём! — Писклявый голос не придавал этим величественным угрозам должной силы. — Я... неприкосновенный. — После того, что произошло, он уже и сам не очень в это верил.
Субэдэй пропустил мимо ушей игрушечную угрозу:
— Ты знаешь разницу между неприкасаемым и неприкосновенным?
— Н-нет.
— А разница вот в чём — неприкасаемый живёт в позоре. Убить его — позор. Неприкосновенный — в чести, убить его — честь. Что должен выбрать неприкосновенный? Что должен выбрать чингисид?
Бату насупился и слизнул слезу.
— Вот так. Правильно, съешь свои слёзы. Проглоти обиду, как волк полёвку. Когда в душе голод, обида спасает от тоски, — он вздохнул отстранённо, — но только... только, если съедена.
— Я позову тургаудов.
— Тургауды подчиняются мне и не вступятся.
— Ты будешь меня убивать? — ещё не своим обычным, но более твёрдым голосом пролопотал мальчик.
— Конечно, — по-отечески спокойно подтвердил уродливый старик.
— Но почему?
— Разве духи смерти отвечают на такие вопросы? Так повелел твой дед.
— Но п-почему? Почему? — снова захныкал Бату.
— Потому что хнычешь. Кто жалеет себя, жалеет врагов. А это — наша гибель.
— Я... н-не буду хныкать.
— Слишком поздно. Повелитель сказал мне: «Жалость губит в битве, как больной конь. Кровь моих детей отравлена злыми духами покорённых, мстящих за свой позор. А им — водить тумены по чужой земле. Им — держать узду диких коней войны. Не отсечь гниющую руку я не могу, потому что кто, кроме меня, дерзнёт сделать такое? Оставлять в живых жалостливых к себе — не могу. Иначе рано или поздно они получат власть по праву ханской родни. Я не могу погубить свой народ, свой Великий Улус, сострадание к себе — ржавчина на мече. Испытай моих внуков. Кто не борется до конца — убей, кто плачет от страха — убей».
Всё это Субэдэй произнёс буднично и поучительно. Как будто и был смысл ещё — учить. Он тщательно округлял фразы, чтобы они звучали неестественно гладко.
Так можно говорить только с детьми, для которых любой взрослый — мудрец.
С детьми... и приговорёнными.
Он наклонился над загипнотизированным царевичем, чувствуя себя величественным жрецом уничтожения. Он и был таким всю судьбу.
Обрывать жизнь важнее, чем её давать. Рожают в муках, в криках, в грязи. Растаптывают — обретая надёжную славу. Почему так? Потому что Небо, наверное, любит забирать людей в своё лоно и неохотно отпускает их обратно на землю вновь рождаться.
— Понял теперь? Ты не выдержал проверки, но прими неизбежное воином. Не позорься. Я подарю тебе почётную смерть, без пролития крови... хоть ты и не заслужил, конечно. — И он добавил обычным голосом: — Только не обделайся, слизняк. Предстань перед Богом — сухим.
Второй раз Бату душили ладонью. Второй раз он заранее знал — это не игра. В первый раз он не боролся, потому что не верил, что это ВСЕРЬЁЗ, во второй — потому что ПОВЕРИЛ.
А когда во что-то поверил — бороться бесполезно.
Разве не этому учит любая вера?
Бату очнулся на шёлковом ложе. Вечное Небо, это был сон. Или всё-таки — не сон?
Меньше всего Бату желал вновь узреть Субэдэя, но услужливая судьба — тут как тут. Именно это одноглазое чудовище было первым приветом из яви после солнечного луча.
Мальчик расклеил слипшиеся от слёз глаза.
— Ты поносящий телёнок. Ты — лужа от трусливой жертвенной коровы... — Дальнейшее Субэдэй произнёс нехотя, с досадой: — Великий Каган тебя прощает... А урок — запомни. Никто не имеет права прикасаться к власти, не почувствовав вкус смерти. Сегодня ты к ней прикоснулся и понял больше, чем тебе кажется.
Старый полководец отвёл глаза, как будто забыв о проснувшемся мальчике, и что-то проскользнуло по его изуродованному лику, похожее на беспомощную печаль. Все знали, как он не любил беспомощность.
В отдалённом курене, опоясанном густым лесом охраны и прозванном с тяжёлой руки воспитанников «учёной ямой», люди, поставленные на это самим Темуджином, натаскивали их мудрости и свирепости. Готовили из них повелителей, джихангиров, будущих ханов «свежезавоёванных» улусов.
Все юные тайджи тут были как будто одинаковы... но не совсем.