Красильщиков Аркадий
Шрифт:
Тайна эта так мучила Гоголя, что нос его невольно приобрел свой собственный, отдельный от великого писателя, человекообразный образ. И образ этот хоть и жил отдельно, но был мучительно и неразрывно связан с личностью самого Николая Васильевича.
Как тут не вспомнить о вечном несчастье неразрывности с иудейством, от которого в русской литературе ни один Достоевский страдал. Юдофобу Федору Михайловичу мешала Библия своим незримым и властным присутствием в его книгах. Антисемиту Гоголю мешал всего лишь нос. Но в мире сплошных зеркал и автору этот недостаток казался чудовищной насмешкой судьбы.
Есть такой анекдот – быль о коменданте здания Венской оперы. Этому доброму малому дали указание сбросить с крыши театра бюст еврея Мендельсона-Бартольди.
Комендант понятия не имел, как выглядит знаменитый автор «Свадебного марша». Он сориентировался по носу и сбросил с крыши Рихарда Вагнера – любимого композитора Гитлера.
Дело происходило в 1941 году. Коменданта отправили на Восточный фронт. Там он и сгинул.
Видимо, не меньше, чем Гоголь, страдал от своего неарийского профиля гениальный карлик Вагнер. Как лихорадочно и упрямо стремился доказать всему миру, что он не еврей. Он и тематикой своих опер старался укоротить свой нос, и даже пасквиль антисемитский сочинил. Все зря, не сбежал от него нос. Так и остался с носом.
И как же Николай Васильевич утешал себя тем, что и без этого украшения совсем плохо, даже невозможно такое. Как страстно утешал: «Боже мой! Боже мой! За что такое несчастие? Будь я без руки или без ноги – все бы это лучше; будь я без ушей – скверно, однако ж все сноснее; но без носа человек – черт знает что: птица не птица, гражданин не гражданин; просто возьми и вышвырни в окошко!»
Тут место для еще одной догадки. Не нянчил ли Гоголь, работая над этой повестью, мысль совершенно для себя крамольную, будто все люди на свете из одного «лукошка»? Вот, впрочем, только нос и дает человеку право называться человеком. И только утрата этой интимной принадлежности сразу выносит личность за скобки потомков Адама и Евы.
За мыслью этой могло последовать и более страшное: чем больше нос, тем больше человека в человеке. Здесь и гордыня, и признание того факта, что еврейские носы, виденные Гоголем в детстве и во множестве, принадлежали все-таки людям, и людям настоящим, а не насекомым, безжалостно раздавленным казацким сапогом.
За «комплексом национальным» шли и проблемы сексуальные, столь насущные в непонятной, мучительной и скрытой личной жизни Гоголя. Майора Ковалева мучила мысль, что без носа он не сможет жениться. Без носа ли?
Вот герой «Носа» видит на улице «легонькую даму», очень похожую на «весенний цветочек». Читаем: «Улыбка на лице Ковалева раздвинулась еще далее, когда он увидел из-под шляпки ее кругленький, яркой белизны подбородок и часть щеки, осененной цветом первой весенней розы. Но вдруг он отскочил, как будто бы обжегшись. Он вспомнил, что у него вместо носа совершенно нет ничего, и слезы выдавились из глаз его».
Вполне возможно, как раз в этом месте вспомнил Гоголь о своих «невидимых миру» слезах.
В общем, за юмором, за абсурдом, за красками и запахами этой повести Гоголя он сам, как на исповеди. Он кричит немо, он неслышно жалуется небу на свою судьбу. «Безумными» текстами он будто гонит от себя свое неизбежное безумие.
И на вечно русскую муку он жалуется. На муку от неутолимой страсти любви-ненависти к непонятной фигурке еврея, от неспособности отделиться от нее и одновременно понять и принять сущность странного, большеносого существа в лапсердаке.
2001 г.Евреи Октября и Марина Цветаева
Была она не брезглива, в чем и сама признавалась. Не боялась Цветаева нечистоты тела во всех смыслах, но всегда бежала от грязи в душе. Ее дневниковые заметки о первых годах революции честны, мужественны, наполнены болью, ужасом и любовью. И очень, как и все, к чему прикасалась эта женщина, – талантливы.
Имеем ли мы, современники, право судить людей, приговоривших самих себя к смерти? Нет, убежден, что это безнравственно. Даже в такого грешника, как Александр Фадеев, не могу бросить камень. Вот он ответил на прошение бездомной Цветаевой: «Тов. Цветаева! Достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади». Отвратительный документ, а не могу заставить себя судить Фадеева, как только представлю ужас этого человека перед сознанием невозможности продолжить жизнь. Что уж тут говорить о самой Цветаевой, Маяковском, Есенине…
Жили все они во временах, беспощадно провоцирующих человека на зло. Кто-то попал в сети дьявола, кто-то пробовал вырваться из западни, кто-то восставал против самого страшного и всесильного времени.
При всех обстоятельствах большой поэт оставался в одиночестве. Иосиф Бродский написал об этом исчерпывающе точно: «Чем лучше поэт, тем страшнее его одиночество».
Одиночество сродни безумию, добавлю я. Безумию самоубийства.
Грязные, кровавые времена всегда были и школой мизантропии для чистых и мужественных душ. Восемнадцатый год, лето. «Боже мой! Как я ненавижу деревню, – пишет Цветаева, – и как я несчастна, среди коров, похожих на крестьян, и крестьян, похожих на коров». Год девятнадцатый: «Язык простонародья как маятник между жрать и с….»