Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Вот и всё то, что он сейчас вспоминал о Кате, было уже не таким, явно не таким, каким было когда-то тогда, в ушедшей реальности, а уж порядок событий, сцен, слов и вовсе не соблюдался; эти принципиальные отличия были для него очевидны, однако цензор, а заодно и перекомпоновщик давних картин и слов, на пару жившие теперь в нём, были сильнее разума.
Было, было… Горьковато-сладкое, даже горьковато-приторное рябиновое варенье – с цельными гроздями крупных, чуть сморщенных ягод на тонких веточках в густом сиропе – давно доедено, водка-рябиновка а-ля маховская розовая рябиновка, само собою, давно допита, очень давно; да, бог знает когда, пили, острили, облизывались Штример и Шанский… И их тоже нет; всё когда-то отчётливо было перед глазами, а развеялось, как туман, чтобы преобразиться сейчас в нечто не определимое словами, но весомое, необъяснимо-значительное?
Романтическая незнакомка удалялась по коридору, ну да – гений чистой красоты, хотя и увиденный со спины; но вообще-то восхитительная Катя Гарамова не только благодаря росту и магической внешности своей была звездой скульптурного факультета, да и культовой для всей Академии художеств фигурой, как же, это и сам Германтов сразу понял, когда случайно заглянул в скульптурную мастерскую… Конечно, женщина-скульптор – это и вовсе нонсенс, и исключения из правила, к примеру, талантливые исключения по фамилии Голубкина или Мухина, в расчёт им по причинам юношеского максимализма не принимались, однако Германтов сразу понял…
Да, Кате вслед говорили: на Пилецкую из «Разных судеб» похожа, только лучше; и не только на отечественную Пилецкую, заметим, на другую Екатерину, Катрин то есть, ту Катрин, что в воздушных «Шербурских зонтиках» и «Девушках из Рошфора» нас очаровала-сразила, тоже была похожа, и тоже – как ни фантастично это утверждение! – лучше её, из-за живой изменчивости, была. И ещё, к примеру, на Ванессу Редгрейв, чуть более брутальную, чем невесомо-сказочная француженка, была похожа. Вспомните-ка рослую англичанку с красивой посадкой головы, классическими чертами веснушчатого лица – так вот Катя, на самом-то деле ни на кого не похожая, напоминала всё же, при первом быстром взгляде на неё, ту, молодую, породистую и – без шпильки не обойтись – тогда не помешавшуюся ещё на левацкой политике Ванессу Редгрейв, которую мы увидели в «Блоу-ап»; гордая стать и прямой нос, большие серые глаза, подбородок, в котором ощущались твёрдость и сила; похожа, но «только лучше», несомненно – лучше. Да ко всему Катя и нравом-норовом необузданным отличалась, нежданно вспыхивала – она затмевала всех тех, с кем сравнивали её, естественностью, пожалуй, – сверхъестественностью своей; кстати, на рослой веснушчатой экранной красавице англичанке, когда появилась она после показа «Блоу-ап» перед журналистами, была точно такая же, как на Кате, красно-клетчатая короткая юбка из «шотландки», да, как на Кате, а вовсе не наоборот – Катя гордилась тем, что сшила свою красно-клетчатую чудо-юбку, мгновенно распадавшуюся от еле слышного треска тончайшей молнии, года за два, а то и за три до просмотра знаменитой картины Антониони. Однако, на беду свою, Катя была не только внешне схожа со статными прекрасными кинодивами нашей молодости, но в отличие от них, удачливых в лицедейских одарённостях своих, ещё и чертовски талантлива в ваянии, чертовски опасно талантлива!
На беду? Да, да… на беду, как оказалось.
А отпугивавший многих неосторожный талант её, который не признать было бы невозможно, раскрывался и раскрылся лишь в студенческие годы, потом – муками одними обернулся её талант, одними лишь муками.
Кружок рисунка, какое-то краткое время перед поступлением в академию кружок лепки – вот и вся её подготовка, с чистого листа начинала, а, как в песне, не было ей преград.
И отвага не покидала её – в лепке, в суждениях; после пересказа Германтовым апокрифа о творческих доблестях Микеланджело, ваявшего бугры мышц на спинах так же старательно, как и – это уже её слова – «выражения лиц», и последовавшего за пересказом тем витиеватого признания в любви, уже в двадцать шестом трамвае, который, будто бы разминувшись с рельсами, неуверенно, с толчками и покачиваниями, отыскивая дорогу к цели, кружа по мостам и улицам, вёз их на Петроградскую сторону, к грехопадению на чёрном диване, Катя весело поругивала Микеланджело за чересчур уж раздутые мускулы его мужских скульптур для семейной гробницы в капелле Медичи, за эстетизацию культа физической силы и гипертрофированную телесность. И даже женские тела, чересчур уж гладко-упитанные, на тюленей похожи. Правда! – шарила в сумке, доставала зеркальце, торопливо в блестящий кружок заглядывала. Какие-то чересчур телесные, какие-то гладкозадые, правда? Античностью вдохновлялся? Нет. У упитанной античной Венеры хотя бы руки отломаны, а эти – целёхонькие. И какие-то они плотные-плотные и плотоядные, какие-то отяжелевшие аллегории, почему им не хватает воздушности? Небрежно бросив зеркальце в сумку, падала на повороте Германтову на грудь, смотрела, рассмеявшись, быстро-быстро моргая, ему в глаза и слегка прижималась к нему, и он ощущал упругость её груди, миг всего, но ощущал ошеломительное прикосновение округлых коленок, выпрыгнувших ненароком из-под красно-клетчатой юбки. Да, ещё говорила она, что вроде как всё же следует Микеланджело античной традиции, но гипертрофированно накачанные фигуры у него – уже про мужские фигуры говорила она – какие-то чрезмерные, могучие, но неестественно вычурные.
– Ты против барокко?
– Он что, – в свою очередь спрашивала она, будто бы не услышав вопроса Германтова, чуть отстраняясь от него и легко пожимая плечами, когда покатил трамвай по прямой к Князь-Владимирскому собору, – он что, в рекламных целях культуристов лепил, да ещё, чтобы и без того мощную мускулатуру дополнительно выявить-подчеркнуть, придавал культуристам своим искусственные, заведомо неудобные и перенапряжённые позы? Правда, – сама удивлялась, что перечит себе, – на это как посмотреть: иногда смотрю я на фотографии в книге, смотрю, и кажется мне, что все четыре исполненные чудной силы аллегорические фигуры так выразительны потому как раз, что неудобно им в их положениях полулёжа, они будто бы сползают с наклонных поверхностей саркофагов и удержать от падения на пол их могут только неимоверные внутренние усилия… – Германтов, даром что влюблённый без памяти, тогда, в трамвае, повиснув на ремне, её так заслушался, что едва не прозевал свою остановку; и потом, потом, где был конец одного разговора, начало другого? – Юра, почему античные статуи абсолютно спокойны и гармоничны, а у Микеланджело они, статуи его, если и воспринимаются на первый взгляд как спокойные, то… Юра, почему ощущаю я, что внутренне так напряжены они? Будто бы вот-вот изнутри взорвутся.
– Думаю, античная, языческая традиция полновесного радостного покоя преобразилась христианством; христианское искусство – христианское по времени своему, – и в самых гармонических своих образцах ведь раздирается исходным противоречием.
– Каким ещё противоречием?
– Христианское искусство ведь питали и библейская песнь единобожия, и чудесная мифология язычества. Вот и Микеланджело болезненно велик своими внутренними разрывами, обусловленными противоречием раздвоенности; мало что греховные тяготения мешали возвышению духа, так Микеланджело ведь ещё выражал в мраморе и бренность тела, и бессмертие души.
– И сам Микеланджело как человек, сам он, когда лепил, не осознавая того, тоже раздирался противоречием?
– Ну да! От этого, кстати, и ум, глубина… Жил он, как и положено было в христианскую эпоху гению, в вечном разладе с самим собой, но сам этот разлад для него был не только мукой, но и незаменимым, хотя и неосознаваемым, как ты сама сказала, творческим стимулом.
– Но откуда ты знаешь…
– Чувствую, когда смотрю на его умные скульптуры, полные внутренней борьбы, да он и не стеснялся о своих душевных терзаниях писать.
– Где писал он?
– В стихах, недавно перевели его сонеты…
– И напечатали?
– В «Иностранной литературе».
Молча посмотрела на него, поморгала.
– И, значит, красота невозможна без…
– Без столкновений разных начал, без изначальных противоречий, сводимых в гармоничное единство лишь завершённым произведением! Гармоничным, но – напряжённым, противоречия ведь неотменимы…
– Ты так убеждён…
– Задолго до меня в этом убеждён был Аретино.
– Кто такой Аретино?