Товбин Александр Борисович
Шрифт:
«Жадно стремясь к счастью, я не просил от жизни в такие минуты… ничего другого» – к этой фразе Соня возвращалась, и Германтов подумал потом, что состояние, которое описывал Пруст, было при чтении состоянием самой Сони, да и самого его, Германтова, тоже, ибо слишком уж заразительным было Сонино чтение, хотя в чём именно состояло испытанное им счастье, он бы определить не смог.
Как понять, как, если сам Пруст где-то обронил: «С каждым днём я всё менее ценю разум»?
Пруст мог бы быть на воображённой Анютой дуэли секундантом Паскаля? Или Пруст всего-навсего попал под обаяние и творческое влияние своего родственника, интуитивиста Бергсона?
Бедный наш, предосудительный, беспомощный, недалёкий, но такой самонадеянный, такой самовлюблённый разум…
– Чем же, – спросил, – «В сторону Свана» лучше, чем «Перебои чувств»?
– Наверное, Пруст захотел, чтобы в заголовке ощущались простор и движение, не стал замыкать множество смыслов романа на своём состоянии.
– Простор и движение? При обилии подробностей и простор, и движение остаются какими-то неопределёнными…
– Он так пишет, чтобы мы о чём-то своём задумались, это простор не только для писательской, но и для моей или твоей мысли, – отводя книгу от глаз, сказала Соня, – и мы думаем, неотступно думаем о самых разных вещах и невольно сверяем свои раздумья, важные ли, сиюминутные, с книжными впечатлениями. Вот, например, когда у Гервольских собираются гости, я возвращаюсь будто бы в салон Вердюренов, начинаю сравнивать несравнимое… – читая, она редко и как-то неохотно переходила с французского языка на русский, может быть, скупость Сониных комментариев позволила сохранить в памяти её ключевые фразы?
Вот и Германтов сейчас, думая о своём, благодарил судьбу за перепавшее ему в детстве счастье, за суггестивный Сонин эксперимент, упрямо восстанавливал давние свои ощущения… И пытался вспомнить прочтённые много позже отзывы французских литературных критиков о романе Пруста; один из тех сверхпроницательных, что и говорить, отзывов, самый, пожалуй, яркий, обескураживающе яркий, если яркость, конечно, может охарактеризовать тупоумие, залежался в памяти: «Я, возможно, чего-то недопонимаю, но у меня в голове не укладывается, зачем этому господину нужно на тридцати страницах описывать, как он ворочается в кровати перед сном».
Восхитительный в своём самоубийственном высокомерии отзыв!
Всегда так? Сначала правом на оценку шедевра награждают глупцов, слепцов?
Германтов и сам ворочался уже битый час в кровати. Опять необъяснимо легко и даже весело делалось ему на душе. Давно пора было вставать, а он ворочался, вслушивался в зазвучавший вновь и вновь волнением заражавший голос; вспоминал, как отыскивал потом в переводе Франковского избранные места…
«На одном из поворотов дороги я испытал вдруг уже знакомое мне своеобразное, ни с чем не сравнимое наслаждение при виде двух освещённых закатным солнцем куполов мартенвильской церкви, которые движение нашего экипажа и извилины дороги заставляли непрерывно менять место; затем к ним присоединился третий купол – купол вьевикской церкви; несмотря на то что он был отделён от первых двух холмом и долиной и стоял вдали на сравнительно более высоком уровне, мне казалось, что купол этот расположен совсем рядом с ними».
И далее:
«Купола казались такими далёкими, и у меня было впечатление, что мы приближаемся к ним так медленно, что я был очень изумлён, когда через несколько минут мы остановились перед… я не понимал причины наслаждения, наполнявшего меня во время созерцания их на горизонте, и нахождение этой причины представлялось мне делом очень трудным, мне хотелось лишь сохранить в памяти эти двигавшиеся в солнечном свете очертания и не думать о них больше. И весьма вероятно, что если бы я поступил согласно моему желанию, то эти два купола разделили бы участь стольких деревьев, крыш, запахов, звуков… – Как там далее? – И вдруг их очертания и их залитые солнцем поверхности разодрались, словно кора, в отверстие проглянул кусочек их скрытого от меня содержимого, и меня осенила мысль, которой у меня не было мгновение тому назад; мысль эта сама собой облеклась в слова, и наслаждение, доставленное мне недавно видом куполов, от этого настолько возросло, что я совсем опьянел…»
Восторг наглядных, словно им самим управляемых преображений?
Переполненность печальным очарованием обречённости?
Ну да, зачем этому господину нужно на стольких страницах описывать… Ну да, зачем так долго и подробно описывать далёкие купола, подвижные, позлащённые закатным солнцем?
Зачем, зачем… скудоумие оценщиков-критиков!
Невдомёк им, что в завораживавших Пруста куполах, подвижных и перекрашивавшихся, как и вообще в любом неуловимом предмете или лице, которые он, описывая, спасал от небытия, умещался весь мир, весь; такой огромный и сложный, такой беззащитный, хрупкий.
– Весь мир, – ссылалась Соня на чьё-то мнение, – превращался под его пером в «аналитический натюрморт».
А как, с каким богатством тембров и интонаций читала Соня… Неизгладимые впечатления, заполнившие сознание!
С какой страстью она читала… Страсть её была скрытой, сдавленной, но – неудержимой; он заражался Сониной страстью.
И снова, снова возвращался к звучанию смыслов; вроде бы простые слова, простые фразы волновали её, а слова-фразы то усыхали в шелестяще-глухие звуки, то сдавливали до шероховатого хрипа горло, то клокотали и изливались, изливались вольно, плавно и даже перекатывались, причём звонко-звонко; он вспоминал, как пела когда-то мама… О, Соня, надумавшая читать ему по-французски Пруста, чтобы сперва омыть, а затем – наполнить текучей красотой жизни детскую душу, повторял и повторял Германтов, – нашла отличную форму гипнотического воздействия. Юный Юра, как и когда-то юный Марсель, сидевший на козлах рядом с кучером, следивший за метаморфозами куполов на угасающем горизонте, не понимал причины наслаждения, которому безотчётно отдавался на сеансах Сониного чтения. Удивительно, как хорошо её музыкальное чтение проникало в него и запоминалось, и как же при этом трудно было теперь выхватывать из него осмысленные куски.
«Но немного погодя, когда мы подъезжали к Комбре и солнце уже закатилось, я увидел их в последний раз; они были теперь очень далеко и казались тремя цветками, нарисованными на небе над низкой линией полей… И в то время как мы галопом удалялись от них, я увидел, как они испуганно заметались в поисках дороги и, после нескольких неловких оступающихся движений их благородных силуэтов, прижались друг к дружке, спрятались друг за дружкой, образовали на фоне ещё розового неба одну только тёмную фигуру, очаровательную и безропотную, и в заключение пропали во мраке».