Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Вторую баню, ту, что в Щербаковом переулке, полагали уютной.
Соснин предпочитал посещать её за компанию с Шанским и Бызовым, которые жили неподалёку; Валерка Бухтин в банных омовениях не нуждался, в отдельной профессорской квартире была ванная с дровяной колонкой.
Какой уют обещала Щербаковская баня?
Хорошенький, слов нет, уют!
Очередь ломалась на узкой лестнице с облупившейся тускло-зелёной панелью – поднималась до третьего этажа; продвигались толчками, многие стояли со своими тазами, вениками. Мимо очереди, протискиваясь, изредка спускались распаренные счастливцы, изредка особым хлопком хлопала дверь с пружиной на вожделенной верхней площадке, насупленный лысоватый банщик в обвислом чёрном халате, расстёгнутом на волосатой груди, хрипло выкрикивал. – Шестеро! Или – семеро! Очередь ненадолго воодушевлялась новым толчком, зато банщик с сомнением свешивался за перила, шмыгал носом и сокрушённо покачивал головой, похожей на редьку.
Банщиков этой бани отличал страшноватый вид, их нездоровые, с узкими лбами и плохими зубами физиономии жрецов жестокого культа не могли не отпугивать – помятые, серые, они будто б давно не мылись, хотя заправляли мойдодыровым царством воды и мыла; через часа полтора-два после начала банной эпопеи удавалось проникнуть… найти свободный шкафчик. Соснин быстро раздевался, рядышком, развалясь на полотенцах и добродушно, даже ласково матерясь, голые, разморённые гедонисты с картинно прилипшими к розовым телесам берёзовыми листьями баловались пенившимся пивком – тёплые бутылки «Мартовского» или «Рижского» и перевёрнутые вверх дном гранёные стаканы соблазнительно поблескивали на протёртой клеёнке столика у поста бригадира банщиков, того самого, лысоватого, клыкастого, чьи верховные выкрики медленно, слишком уж медленно, но всё-таки верно подталкивали очередь к цели; с ним расплачивались, добавляя на чай, за пиво.
Из маленькой двери в мыльную, словно из ураганной ночи, вырывались клубы пара, шумы низвергавшихся с небес водопадов.
И железные тазы гремели, клацали – воспроизводили убойные сшибки рыцарского турнира?
Отец с матерью шептались об убийстве Михоэлса – свежими подробностями огорошил Соркин – а Соснин машинально думал: не возникало ли ощущение уюта при выходе? Под нижним маршем банной лестницы, вплотную к крохотной фанерной кабинке мозольного оператора, приткнулся киоск с полукруглой дыркой в мутном стекле, за дыркой торчала оцинкованная полочка с тарелкой мокрой мелочи и вялым фонтанчиком для ополаскивания большущих кружек – краснолицая нечёсаная толстуха в грязно-белой спецовке, не понятно как помещавшаяся в киоске, сыпала солёными шуточками и бойко торговала пивными дрожжами, клюквенным морсом.
Как-то, развалясь на полотенце, распаренный Литьев баловался пивком под грудной вокал Ольги Нестеровой – бригадир банщиков и тот расчувствовался, прибавил громкость, чтобы перешибить поскрипывания шкафных створок и гнусный гул; Литьев благосклонно кивнул Соснину, потянулся к бутылке, расщедрился угостить мальца-соседа, пусть и еврейчика, пенным хмельным напитком, но рука повисла картинно в воздухе, вроде бы детям пиво не… тут ураган вытолкнул из мыльной Олега Доброчестнова. Атлетичный Олег – бело-розовый, рослый и полноватый – стоял в лужице на чёрном рифлёном коврике, аккуратно отряхивал берёзовый веник. Литьев подозвал, налил… Олег был старше, выглядел вполне взрослым; словно приз получил за данный накануне традиционный весенний концерт – спел с матраса про искромсанного китайца, говночиста-американца, приросший к окну Соснин жаждал проливающего свет продолжения, дабы уяснить посягательства на наши земли опозоренного самурая, Святого Микадо, посягательства на то, чем они, самурай и Микадо, и без того владели.
О, май беби… – забасил вытеснивший из эфира Ольгу Нестерову Поль Робсон.
Назавтра после банного кивка у Литьева ожидались гости, он взял отгул и утром в отличном расположении духа занял очередь в уборную.
Теребя льняные кудри, озорно поблескивая выпуклыми стеклянно-голубыми зрачками, Литьев балагурил с норовившими поскорее прошмыгнуть мимо, но подчёркнуто приветливыми соседями, сдавливал плечо Соснина цепкими пальцами и спрашивал, чуть опуская голову, заглядывая в глаза. – Скажи-ка, Илюшка, в какой футбольной команде сразу три еврея играют в полузащите?
Загадку, конечно, слёту отгадал Толька Шанский. Но не такой простой она была, эта загадка, её ухмылка была адресована знатокам, по тренерским канонам послевоенных лет в полузащиту ставили двоих, только двоих…
Подвижная крикливая толпа на динамовской «Вороньей горе», крутой стоячей трибуне за воротами, громко охала, когда отбивал мяч красной лысиной Борис Левин-Коган, которого завсегдатаи «Вороньей горы» любовно звали дважды евреем Советского Союза, а в паре с «дважды евреем» играл Лазарь Кравец, задастый, неутомимый.
Левин-Коган после навеса Кравеца лысиной сбрасывал мяч назад, на вратаря. Лёха Иванов – в мышином свитере и надвинутой по брови кепке – почему-то плевал на перчатки и стоптанной бутсой мощно выбивал свободный, мяч подцеплял Фрида Марютин, юркий, маленький правый крайний, и кучерявый матершинник Чучелов грозно требовал пас, мазал, и контратаковали Парамонов, Ильин, но под ноги им в потной ожесточённости бросались Пшеничный, Тылло – пять сухих «Спартаку» вкатили, спасибо Венякову, одарил входными билетами на исторический матч! Отираясь промокшими футболками, грязные счастливые победители долго стояли в окружении болельщиков – продлевали праздник.
Взревел унитаз.
Уборную – гордо, выпятив грудь – покидала Раиса Исааковна. Смутилась, сообразив, что заставила терпеть следователя.
Литьевские гости жестоко подрались.
Соснин посмотрел «Тарзана», отпирал замок. Квартира сперва показалась вымершей, однако в коридоре за далёким тёмным коленом послышались возня и пыхтение, глухие звуки мясистых ударов, грубая ругань. Соснин наощупь подкрадывался вдоль уступчатой стены к своей двери: сейчас пахнёт кондитерскими специями с Дусиной вешалки, потом… но вспыхнул, как если бы специально выделялась кульминация пьесы, свет над суетливо взлетавшими кулаками; Фильшин не испугался включить чужую лампочку, с сузившимися до щёлок глазами, захрипев от злобы, метнулся растаскивать матерившихся буянов. Раздался истерический визг, затрещала порванная материя. Звонко привалившись к висевшему на гвозде цинковому корыту, пьяненькая плосколицая, с мятым жирно-карминным ртом плакальщица в воздушном цветастом платье жаловалась кому-то, тяжело, прерывисто дышавшему из угла. – Скоты, скоты. И всхлипывала, громко глотала слёзы. – Как, как, Витенька, больно? Носовым платком промокала Литьеву разбитую губу, на прогнившие доски капала кровь. С чертыханьями кровавые пятна долго потом отмывала, подоткнув подол и по-крабьи – бочком, бочком – передвигаясь за полным тёмным тазом помоев на четвереньках, голоногая грузчица Дуся, бедняжке не повезло, Литьевская вечеринка с мордобоем по закону подлости выпала на её очередь мыть полы.