Товбин Александр Борисович
Шрифт:
В редкие часы, когда Инна Петровна уходила за покупками, Шанский к визиту приятелей напяливал для забавы парадный, бренчавший орденами-медалями отцовский китель, фуражку с голубым кантом, который, возможно, намекал и на Толькины связи с небом, не зря «шесть минус х» выкрикнул первым в классе; наследовал у отца-лётчика быстроту реакций?
Этот вопрос, пожалуй, следовало бы задать Бызову.
– У Валерия светлая голова, ему на роду написано стать большим учёным, но какой при этом усидчивый, – вздыхала назидательно мать, – и Толя с Антоном способные, старательные, есть с кого брать пример.
Да, если не забыли, Валерка был светловолосым – порывистому, задиристому, ему шёл светлый петушиный гребень волос, который попозже, едва оперились стиляги, естественно преобразовался в запретный кок, – пушок же над тонкой верхней губой пробивался тёмный. – Как у Печорина? – с ехидцей смотрел на Льва Яковлевича, в Валерке души не чаявшего, насмешник Шанский. И бородка у Валерки вскоре обозначилась тёмная, каштановая, с рыжинкой и пучком пшеничных волосков под нижней губой.
Так вот, Антошка Бызов, шестиклассником замахнувшийся перевернуть своими открытиями биологию, а попутно – научно объяснить цветовой растительный разнобой на выразительной – нос, ого-го какой нос! – Валеркиной физиономии, мог бы, играючи, добраться и до истоков быстрых реакций Шанского, мог бы даже объяснить пространственные томления Соснина душевными свойствами и талантами родичей, хитро перемножив врачебное упорство отца, текстильно-тактильную мечтательность деда, неясные, но заведомо высокие художественные пристрастия и притязания дяди. Антошка разбрасывался, пытался срастить научные познания, которые базировались на строгих расчётах, с интуицией и физиогномикой, учился читать по лицам, как хиромант по ладоням, дабы получить возможность по внешним признакам соединять потерянных или перепутанных в роддоме детей с родителями, искал связи между прочно наследуемыми признаками и прихотливой настройкой мозга; посещал концерты-выступления Куни, Бендиткиса, хотя догадывался, что развлекали публику всего-навсего сверхбыстрые счётчики, лишь Мессинг… правда, и Мессинг разочаровал, Антошка пустился высмеивать преувеличенную роль мозга – мозгу, его импульсам, да и вообще мыслительным ресурсам человека Антошка – большой оригинал! – отводил вспомогательные функции, объявлял ошибкой эволюции, которую пора исправлять. Тут впору сбиться, конспектируя бызовские идеи – разве и так не ясно, что научная отвага далеко Бызова заведёт? Пока лишь вспомним об улыбке Антошки. Классная руководительница Агриппина Ивановна, высокая сухопарая старуха с выцветшими глазами, почти прикрытыми жёлтыми, испещрёнными морщинками веками, с уроков ботаники заслужила доверие откровениями о вечном прелюбодействе пестиков и тычинок. Когда шум на уроке становился нестерпимым, не кричала, никого не наказывала. – Мальчики, имейте совесть! – приподымала она на мгновение веки, класс замолкал, а у Антошки застывала на губах снисходительная улыбка, ибо добрейшая Агриппа, как её для краткости звали, только что заунывно славила лысенковские чудеса и животворное вещество, волшебно возникавшее от растирания гидры в ступе; Агриппа, поймав улыбочку ученика, самостоятельно овладевшего и не снившимися ей тонкостями предмета, хмурилась, окончательно прятала глаза – стыдилась, что заставляла умных детей слушать несусветную чушь.
Большеголовый, рослый, с могучими округлыми плечами, мускулистыми руками и нежным детским румянцем на толстых щеках, который забавно – опять-таки по-детски – оттенялся белым отложным воротничком. Физрук Веняков сразу выделил Бызова в толчее спортзала, с умелой заинтересованностью принялся ощупывать плечи, бицепсы, даже в рот заглянул, как оценщик на невольничьем рынке; посулил рекорды в толкании ядра, метании молота и отправил с записочкой к знаменитому тренеру легкоатлетов. Веняков не ошибся – Антошка легко завоевал городские чемпионские лавры, его запасным хотели послать на олимпиаду в Хельсинки, но не заладилось с анкетами, хотя на контрольных соревнованиях, где сорвали глотки школьные бызовские болельщики, молот перелетел… тогда же из уст Шанского выпорхнула неувядаемая острота – если бы ему дали серп, похвастал на стадионе наш пострел-скорострел, ещё бы дальше закинул, да-да, справедливости ради нельзя не указать на того, кому принадлежало авторство многих убойных анекдотов социализма, до сих пор считающихся народными; Толька спешил обнародовать идеи, которые ещё не овладели массами, лишь начинали носиться в воздухе.
Так вот, так вот, спортивные успехи не мешали доискиваться корней растительной полихромии в Валеркином генотипе – торжествовала победу за победой передовая лысенковская биология, а Антошка обложился словарями, начитался чуждых книг про гены и хромосомы: запретной наукой овладевал в пику увещеваниям бедной, порабощённой учебными программами Агриппы. Исследуя наследственные пертурбации – благо Юлия Павловна, мамаша Валерки, охотно снабжала юного натуралиста многоколенными семейными данными – он после таинственных расчётов, которые блестяще подтвердили открытые монахом Менделем гороховые закономерности, доложил Валерке какой окрас от какого предка ему достался.
Бызов, между прочим, родился в семье потомственных коллекционеров, знатоков старой живописи. Мрачноватую, запущенную бызовскую квартиру во флигеле Толстовского дома – солидного, со сквозной анфиладой дворов, соединявшей набережную Фонтанки и улицу Рубинштейна, – заполняли потемнелые холсты, вазы, они пережили блокаду, ещё раньше уцелели при последнем, в конце НЭПа, разграблении антикварного магазина, которым владел Антошкин дедушка. Кстати, если судить по тщательно выписанному неизвестной кистью портрету, висевшему в гостиной, Антошкин дедушка был узколицым и узкоплечим, с тонким носом, впалыми щеками. Аскетическими чертами отличалась и немногословная Антошкина мать, молча ставившая на стол чай и исчезавшая в соседней, заваленной походными журналами и минералами комнате, – с весны по осень она искала алмазы в якутской тайге, затем возилась с отчётами геологических экспедиций; в отчёты зачем-то подклеивались мутные фото, одно, забавное, залежалось в памяти – Елизавета Георгиевна, в болотных сапогах, накомарнике, позировала на фоне безлесной аморфной сопки с найденным камушком на вытянутой руке. И на узколицего, тщедушного отца с сумасшедшинкою во взоре и плешкой, светившей в рощице пепельных вздыбленно-летучих волос, плечистый толстощёкий Антошка ничем внешне не походил, будто на нём в насмешку над неумолимостью наследственного тавро пресеклась аристократическая порода. А вдруг и впрямь восторжествовала лысенковская диктатура внешней среды, и она, эта уравнительная социалистическая среда, покончив с несправедливым прошлым, заодно отменила буржуазные законы наследственности, отформовала юного Бызова с пролетарскою простоватостью? – примерно так шутил Шанский в разгар тех самых таинственных Антошкиных вычислений.
Валерка подыгрывал, настаивал на проезжем молодце.
Соснин мысленно заменял проезжего молодца дворовым, Бызовская комплекция заставляла вспоминать Олега Доброчестнова.
Правда, не было в Антошкиных повадках ленивой вальяжности, тем паче, скрытой пугливости: при массивной фигуре, он, быстрый, ловкий, ещё и бравировал безрассудной отвагой – замирало сердце, когда Антошка стремглав, как спринтер, выбегал, не глядя по сторонам, на Фонтанку из своего ближайшего к набережной двора, из-под высоченной арки, и только коснувшись чугунной ограды… тяжело дышал, глядя в воду; бывало, пересекал мостовую за мгновение до смертельного удара пролетавшей машины.
Отец Бызова, или, как называл его сам Бызов – папашка – был засекреченным теоретиком антимиров и ядерного распада, одним из основателей гатчинского атомного института. Вырос под Клевером и Маковским, однако обожал неведомых, невиданных в те строгие к искривлениям вкусов годы абстракционистов, сюрреалистов, как если бы именно богемные исчадия буржуазного ада коллекцией своих вещих снов вдохновляли его угадывать дьявольские формулы строения и обрушения мироздания; и обожал столь безоглядно, что держал дома вещественные доказательства своего идейного разложения – в громадном купеческом сундуке, задвинутом в коридорную, с обойными волдырями, нишу, на самом верху, над импрессионистами, кубистами, фовистами дожидались любознательных взоров репродуцированные прозрения Дали, Эрнста, Магритта. История с сундуком позже, в ретроспективе, казалась и вовсе неправдоподобной. В глухие годы бызовского отца арестовали – к тому времени он, правда, ушёл из семьи, развёлся с Елизаветой Георгиевной и женился на гатчинской аспирантке, знающие люди поговаривали потом, что их совместный арест стал симметричным ответом органов на дело супругов Розенбергов в Америке – короче, гатчинскую учёную парочку арестовали за разоружение перед враждебной идеологией, за преступную продажу противнику термоядерных оборонных секретов, но когда искали в давно покинутой учёным городской квартире улики продажности – особенно рьяно копались в густо ароматизированных столярным клеем отчётах геологических экспедиций, составленных Елизаветой Георгиевной, как если бы между блёклыми смердящими страницами прятались чеки или расписки в получении долларов – то именно в коридорный сундук не удосужились заглянуть, возможно своим древним, чуть ли не старообрядческим видом он обманывал бдительность, внушал заведомое доверие; да, сундук не тронули, бызовского папашку с молодой женой, выяснилось потом, и не найдя улик, расстреляли.